Я снова сжала ее руку. Как-то чудесно было сидеть с нею рядом — любую ситуацию она кроила до собственных масштабов, верила, что все можно к себе подстроить, пока не подойдет, даже когда гибкость вышла из моды. В то же время меня охватило патерналистским — или, вероятно, следует написать «матерналистским» — порывом: я не выпускала ее руку, держала ее слишком крепко в надежде, в безосновательной надежде, что хватка моя, словно некий дешевый оберег, купленный у
Восемь барабанящих женщин спустя попробовала станцевать даже Мэри-Бет, а затем настал мой черед. С обеих сторон меня тянули за руки мамаши, поднимали меня со стульчика. Эйми импровизировала, Грейнджер историзировал — выдавал лунную походку, робота, бегущего человека, — а у меня по-прежнему не было никаких замыслов танца, одни инстинкты. С минуту я за ними понаблюдала — за этими двумя женщинами, что танцевали мне, дразня, — тщательно послушала множественные ритмы и поняла: то, что делают они, могу сделать и я. Я встала между ними и взялась повторять все в точности, шаг за шагом. Детвора обезумела. Мне орало так много голосов, что я перестала слышать барабаны — продолжать теперь я могла, только отвечая движениям самих женщин, которые ни на миг не потеряли ритма, они слышали его вопреки всему. Через пять минут я закончила — и устала при этом больше, чем если бы пробежала шесть миль.
Я рухнула на стульчик рядом с Хавой, и откуда-то из складок своего хиджаба та достала кусок ткани, чтобы я стерла с лица хоть немного пота.
— Почему они говорят «тупая»? У меня что, плохо получилось?
— Нет! Ты была такая замечательная! Они говорит:
Услышав это, Эйми расхохоталась.
Семь
За несколько дней до Рождества я сидела в лондонском доме за столом в кабинете у Эйми, подбивала список к новогодней вечеринке и тут услышала Эстелль — где-то наверху, она говорила:
— Ню, ню. — Стояло воскресенье, контора на втором этаже была закрыта. Дети еще не вернулись из нового пансиона, а Джуди и Эйми улетели в Исландию на две ночевки, что-то продвигать. Эстелль я не видела и не слышала с тех пор, как уехали дети, и предполагала — если вообще о ней задумывалась, — что ее услуги больше не потребуются. А теперь до меня доносилась знакомая певучая речь: — Ню, ню. — Я взбежала на этаж выше и нашла ее в прежней комнате Кары — раньше мы называли ее детской. Эстелль стояла у подъемных окон, глядя сверху на парк, в своих удобных резиновых тапочках и черном свитере, расшитом золотой нитью, как мишурой, в скромных темно-синих брюках с защипами. Стояла спиной ко мне, но, услышав мои шаги, повернулась — на руках у нее был спеленатый младенец. Укутали его так плотно, что ребенок выглядел ненастоящим, как реквизит. Я быстро подошла, протягивая руку… — Неча подходить и трогать детку! Руки мыть надоть! — … и мне потребовалось будь здоров самоконтроля, чтобы сделать шаг прочь от них и убрать руки за спину.
— Эстелль, чей это ребенок?
Младенец зевнул. Эстелль с обожанием взглянула на него.
— Три недели назад взяли вроде как. Не знала? А я-то смекала, все знають! Но приехамши только вчера вечером. Санкофа звать — не спрашивай, что за имя такое, я без понятиев. Поди знай, зачем миленькой малютке такое имя давать. Сандрой буду звать, пока не запретять.