— Норвежцы скучные были, нет? — пробормотала она, и тут ей в голову пришла мысль, словно не было у нас вообще никаких разговоров последние три недели: — А не выйти ли нам куда-нибудь? Типа — прямо сейчас? Джуди не узнает. Выйдем через заднюю дверь. По коктейлю выпьем? У меня как раз настроение. Повод нам не требуется.
Я ей улыбнулась. Подумала о том, каково это — жить в таком мире изменяющихся фактов, что появляются и исчезают в зависимости от твоего настроения.
— Что смешного?
— Ничего. Пойдем.
Она приняла душ и оделась в гражданское: черные джинсы, черный жилет и черная бейсболка, натянутая пониже, отчего из-под волос у нее торчали уши и вид делался неожиданно дурацкий. Мне не верили, когда я говорила, что ей нравится ходить куда-то танцевать, и, сказать правду, делали мы это нечасто, в поздние годы-то уж всяко, но такое случалось и особой шумихи не создавало — вероятно, потому, что ходили мы поздно и в гейские места, где к тому времени, как мальчики ее засекали, они обычно уже бывали обдолбаны, счастливы и полны экспансивного добродушия: им хотелось ее оберегать. Много лет назад она принадлежала им — еще до того, как стала кем-то, — и приглядывать сейчас за нею было способом продемонстрировать, что она по-прежнему им принадлежит. Никто не просил автографов и не заставлял ее позировать для снимков, никто не звонил в газеты — мы просто танцевали. Моей единственной задачей было демонстрировать, что мне за нею не угнаться, и притворяться здесь не было нужды — я и правда не могла. На том рубеже, когда у меня начинало жечь икры и я вся взмокала от пота так, словно меня окатили из шланга, Эйми еще танцевала, и мне приходилось садиться на место и дожидаться ее. Как раз это я и делала в отгороженном тросом углу — и тут меня сильно шлепнули по плечу, а на щеке я почувствовала что-то влажное. Я подняла голову. Надо мной высилась Эйми, ухмыляясь и глядя сверху вниз, а с ее лица на мое капал пот.
— Встать, боец. Эвакуируемся.
Час ночи. Не слишком поздно, но мне хотелось домой. Вместо этого, когда мы подъехали к Деревне, она опустила перегородку и велела Эрролу ехать мимо дома, к перекрестку Седьмой и Гроув, а когда Эррол попробовал воспротивиться, Эйми показала ему язык и вновь подняла стекло. Мы подъехали к крохотному, убогому на вид пиано-бару. Я уже слышала, как там кто-то с режущим слух бродвейским вибрато поет номер из «Кордебалета»[76]. Эррол опустил стекло и злобно воззрился в открытую дверь. Ему не хотелось ее отпускать. Умоляюще поглядел он на меня, в солидарности, словно два человека в одной лодке, — в глазах Джуди ответственными завтра поутру окажемся мы оба, — но я ничего не могла поделать с Эйми, если ей что-то втемяшилось в голову. Она распахнула дверцу и вытащила меня из машины. Мы обе были пьяны: Эйми сверхвозбуждена, опасно энергична, я измождена, плаксива. Сели мы в темном углу — все то место состояло из темных углов, — и бармен возраста Эйми принес нам две водки-мартини: его так ошеломило, что он ее обслуживает, что неясным оставалось, как ему удастся справиться с практической задачей — поставить напитки перед нами и не рухнуть. Я приняла стаканы из его дрожащих рук и вытерпела ее изложение истории «Каменной стены», еще и еще, «Каменная стена» то и «Каменная стена» это, как будто я никогда раньше не бывала в Нью-Йорке и ничего о ней не знала[77]. У фортепьяно группа белых женщин на девичнике пела что-то из «Короля-льва»[78]; у них были ужасные пронзительные голоса, и они все время забывали слова. Я знала, что это как-то по-детски, но была в абсолютной ярости из-за своего дня рождения, и только эта ярость не давала мне заснуть, я питалась ею эдак праведно, как получается лишь если никогда вслух не говоришь, до чего несправедливо с тобой поступили. Я впитывала мартини и, ни слова не говоря, слушала, как Эйми от «Каменной стены» перешла к собственным ранним дням, когда она профессионально танцевала в Алфавит-Сити[79] в конце 70-х, когда все ее друзья были «такими чокнутыми черными парнями, педиками, дивами; все уже умерли», эти истории ее слышала уже столько раз, что могла бы и сама их повторить, и я уже отчаялась отыскать какой-либо способ ее остановить, и тут она объявила, что «идет в тубзо», с таким акцентом, какой применяла, лишь когда бывала очень пьяна. Я знала, что ее опыт с общественными туалетами ограничен, но не успела сама встать из-за столика, как она уже была в двадцати ярдах от меня. Пока я пыталась обогнуть пьяный девичник у фортепиано, пианист с надеждой поднял на меня взгляд и схватил за руку:
— Эй, сестренка. Поёшь? — В тот миг Эйми нырнула на лестницу в полуподвал и скрылась с глаз. — Как насчет вот прям этого? — Он кивнул на ноты и провел усталой рукой по лысой голове, отливавшей глянцем черного дерева. — Не могу больше этих девах слушать. Знаешь такую? Из «Цыганки»?[80]