Делая вид, что прогуливается, он обмеривал шагами площадку. В то же время он отдавал незначительные распоряжения плотникам, сколачивающим помост, и водопроводчикам, свинчивающим трубы. Он то появлялся снаружи, то, поднимаясь по трапу, скрывался в громадном сумраке тепляка.
– К тебе, что, жинка приехала? – спросил он, проходя мимо Ищенко.
Ищенко вытер ладони о штаны. Они обменялись рукопожатием.
– Приехала. Скаженная баба.
Суровая нежность тронула припухшие губы бригадира.
– Говорят, ожидаешь прибавления семейства?
Ищенко охватил себя сзади под колени и присел на бревно.
– Да, прибавление семейства. – Он задумался. Молчал, отдыхая. Карие глаза его смотрели, как сквозь туман.
– У Ермакова как? – спросил Маргулиес Корнеева.
– Ермаков кончает. Кубов двадцать осталось.
– Хорошо.
– Давид, – сказал Корнеев. – Мне надо домой. Как ты думаешь? Хоть на двадцать минут.
– Сейчас сколько?
Корнеев потянул за ремешок часов.
– Без десяти двенадцать.
– Елки зеленые! – воскликнул Маргулиес. – У меня в двенадцать прямой провод.
– Опять прямой провод?
– Да, понимаешь, все никак не могу добиться одной штуки. А без этой штуки, понимаешь… Одним словом, я через полчаса буду обратно. Пожалуйста, Корнеев. Я понимаю, нельзя бросить участок. Если за ними не смотреть, они наделают нам хороших делов.
Маргулиес взялся за столбик и перескочил через колючую проволоку.
XXVII
Прораб сел рядом с бригадиром на бревно и посмотрел на туфли. Они были безобразно пятнисты. Нечего и думать привести их в приличный вид.
Опять красить. Только.
Однако как же будет с Клавой? Неужели уедет? Хоть на четверть часа домой, хоть на десять минут. И как оно все нескладно и некстати.
– Такие-то наши дела, Ищенко, – сказал он, обнимая бригадира за плечи.
Но в ту же минуту он вскочил с места и бросился к плотникам.
– Эй! Постой! Не забивай! – закричал он не своим голосом. – Куда приколачиваешь? Отдирай обратно! Разве это полтора метра?
Ищенко сидел один, неподвижно глядя в одну точку. Эта точка была забинтованной головой Ермакова, далеко белевшей над помостом, где плавно вращался, гремел и опрокидывался барабан бетономешалки.
Там мелькали колеса и рубахи. Оттуда долетали крики, шершавый шорох вываливаемого и сползающего по деревянному желобу бетона.
Ермаковцы лили последние кубы. Сейчас будут переставлять машину сюда, на пятую батарею. В шестнадцать часов заступает бригада Ищенко – бить Харьков.
Тогда – держись!
Но не об этом думал бригадир Ищенко.
В первый раз думал он о самом себе и о жизни своей, о Фене и о будущем их ребенке.
Жизнь его была до сих пор быстрой, и плавной, и бездумной. Время, как река, несло жизнь его, то вправо, то влево поворачивая и плавно кружа. Время текло, как река, и, как река, когда плывешь посредине нее, оно представлялось замкнутым и не имеющим выхода.
Время было, как Днепр: от Киева до Екатеринослава и от Екатеринослава до Киева.
Шел пароход. И пароход был со всех сторон обставлен и замкнут берегами.
Казалось, что пароход идет по озеру и нет ему выхода.
Но вот озеро поворачивало, раздавалось вширь и вдоль.
Там, где, казалось, нет выхода, – возникала излучина.
Излучина переходила в излучину. Озеро вливалось в озеро.
Пароход огибал луку. Лука приводила в новое озеро.
Озеро вливалось в озеро. И это была река, это был Днепр, и это был пароход.
На пароходе служил брат. Матрос. Стоял с полосатым шестом на баке. Мерил глубину. Звался Терентий.
А Ищенко был мальчик. Совсем маленький мальчик: лет семи. И приходил маленький Костя к большому своему брату Терентию на пароход.
Пароход бил красными лапами воду.
Они ехали. Пили чай вприкуску. Закусывали бубликами.
Потом брата угнали. Говорили – на германский фронт.
И опять пошла жизнь в деревне, в хате, где кашлял на печке дед, и ругалась мамка, и солома пылала в жарком устье.
Сначала огонь был золотой, нестерпимый. Потом утихал. Становился раскаленно-красный. Рогатая тень ухвата летала по хате, как черт. Потом красная солома становилась резко-черной золой.
Пас коров. Стрелял длинным кнутом.
Коровы трещали в кустарнике. Кустарник был сух и горяч. Жарко и сильно пахли поджаренные солнцем коричневые вычурные листья дубняка.
Потом грянул семнадцатый. Брат пришел. Нашил на папаху косую алую ленту.
Алые ленты вплели ребята в гривы коней.
Потом, немного погодя, тот же брат Терентий – матрос речной флотилии.
Неслась зима которого-то года. В железном небе горела красная звезда Марс. Ветер раздувал ее. Она полыхала над степью, охваченной и скованной лютым морозом, как чугун.
Была весна. Гремели и тюкали трехдюймовки. Валились сбитые снарядами карнизы печерских колоколен. Потрошили богов. Там в середине – вата, всякая дрянь, куриные косточки.
Шел пароход. Слева – белые, справа – желто-блакитные. Слева – генерал Деникин, справа – атаман Чайковский.
Свистали гранаты. Терентий лежал на палубе, прижавшись к пулемету. Пулемет дергался, как лягушка, схваченная за лапы.
Бахнуло в самую середину. Черный столб встал на месте трубы. Красный столб отразился в Днепре.
Пули сыпались в воду. Насилу среди пуль доплыл до берега и спрятался в камышах.