Язык матерей не мог, не умел описать все те экзистенциальные метания, что обуревали его душу, подхваченные топью скорча, язык же отцов был слишком груб, чтобы объяснить ему причину его боли и выход из того неодолимого тупика, в который угодило его сознание.
Девятнадцать лет. Половина жизни позади, а он не знает, что в этом мире может служить ему опорой, что скажет ему, какими императивами будет прирастать то будущее, что определит счастье потомков. Да и какие дети… язык матерей изобиловал словами, которых был лишен язык отцов, но и он не мог объяснить сути происходящего, этого неба над головой, этого черного колодца вокруг нас, готового поглотить жизни живущих и память умерших.
Где ты, мир, в котором будет жизнь, где ты, иная Эпоха бытия?!
Каждый день мог стать последним. Каждый день начинался с отзвука двигателей космических кораблей. Это могли быть карго-шипы космических станций оборонительного синуса Галактики, и тогда Имайн разом мог оказаться на грани голодной смерти – все семьдесят миллионов человек. Они не могли спорить с существующим порядком вещей, воины космоса нуждались в продовольствии еще сильнее упрятанных в глубинах планетарных атмосфер человеческих созданий, никогда не покидавших своих гравитационных колодцев.
Это могли быть военные транспорты, которые забирали самых молодых, самых сильных, самых генетически полноценных туда, в ночь бесконечной космической тьмы, на погибель. С небес возвращались считанные единицы. Седые, лишенные конечностей, развращенные постоянным ожиданием собственной смерти, облученные всепроникающей космической радиацией, они занимали ключевые позиции в расшатанном постоянной войной социуме Имайна, не понимая своих потомков, покуда огражденных от бушующей поодаль войны, они не ждали от общества жалости или благодарности. Они просто и эффективно в нем правили.
Потому что на месте карго-шипа могли оказаться черные громады безумных порождений далекого космоса – рейдеры машинной цивилизации, не знающей жалости и не помнящей доброты. Враг, оказавшийся в пределах ЗСМ[1]
населенной планетарной системы, мог сокрушить любую орбитальную оборону, мог прорваться сквозь любой экран. И мстить, мстить, мстить…За что?
Он тоже не знал, хотя все силился понять. Права или неправа была мать, что старалась не напоминать ему лишний раз про курсы и сержанта-рекрутера. Прав ли был он сам, глядя в черное небо Имайна и дрожа от страха.
Скорч был для него той пещерой, в которой можно было упрятаться навеки, в которой его страх становился чем-то несерьезным, невероятно далеким, чужим. И только небо, опрокинутое навстречу его глазам, было той реальностью, от которой не откупишься, от которой не избавишься.
Наутро скорч проходил, отступая на дальние границы сознания. Все-таки химические дорожки к подсознанию лишь кажутся короткими, уводя его в такие дали, что обратный путь может занять весь остаток жизни. Деревья качаются и улетают вдаль, птицы не поют, потому что их нет, светила встают и садятся, но есть ли им дело до него – испуганного человечка, которому не осталось места в этой жизни.
Миджер очнулся около полудня, очумевший после скорча, страшный, с трудом понимающий, где он и что он. Тьма с ними, с постэффектами, химия давала отдых сознанию, оттягивая окончание бала все дальше и дальше. Его беспокоило не то, как отреагирует мама, узнав о содеянном, его беспокоила сама его жизнь. Она началась не сегодня и не вчера, но она может закончиться завтра или послезавтра, и он не может ничего, ну ничегошеньки этому непреодолимому течению противопоставить.
Миджер поднялся со смятой койки, кое-как ее заправил, написал извинительную записку маме и вывалился вон.
На улице светало.
Плетясь кое-как по пыльной дороге, Миджер все пытался вспомнить, когда он последний раз ел. Надо было остаться, позавтракать, еще было время, но шанс встретиться с матерью был слишком велик – а показаться ей с этими красными глазами и трясущимися руками… это было выше его сил, пытка почище голода и жажды.
– Не хочешь ее огорчать… так не огорчай, бестолочь.
Плевок полетел куда-то под ноги, забился в пыль и исчез. Самому бы так исчезнуть. Чтобы никого не видеть.
На пищефабрику он явился с получасовым запасом, из его смены никого не было, но грозная фигура Остина уже привычно торчала за прозрачным пластиком наверху. Миджер махнул тому рукой, не удостоившись в ответ и намека на внимание. Попробуй опоздать – вот тогда получишь в полной мере.
Чаны конвекторов шеренгами шагали куда-то в полутьму цеха, пахло кислятиной и пролитыми реагентами. Ночная смена постаралась. Начнем с уборки, заодно развеемся. Хищный оскал раструба самоходной уборочной установки громко завыл, но двигалась та медленно и отчаянно скрежетала. Тяни-толкай, а что поделаешь, тратить ресурсы на автоматы поддержки считалось неверным, убирали все больше просто – руками. Человек живет и размножается почти что сам, дай ему воздух, пищу и тепло. Хотя пищу он умеет и выращивать, не так ли?