Бабушка в больших ботинках, с лицом дубленой кожи и животом как пустая, уже ненужная кошелка (и то сказать: четырнадцать детей выносила), дура Фанни, решившая перерыдать Рифку, и угрюмые, затянутые-перетянутые тетушки соообща стенали так, что их вопли, разносясь по залу прощаний, заглушали надгробную речь раввина. Родичи-мужчины (братья — родные, двоюродные и так далее, а также прочие племянники), стоя за их спинами, мрачно взирали на гроб, думая кто о чем: этот давно терпит приступы, о которых ему говорят, будто у него язва желудка, а тот и вовсе ждет уже результатов биопсии.
Всю свою жизнь Иззи Херш носил костюмы с чужого плеча, а ботинки покупал на распродажах; казалось, даже гроб теперь ему не совсем в размер. Словно он и его приобрел по случаю.
Раввин был краток:
— Мне не хватает слов, чтобы достойно выразить печаль, которую я с вами разделяю. Даже при том, насколько еврейский закон ограничивает круг тем, рекомендуемых для обсуждения скорбящими, я в своей речи, пожалуй, слишком скуп. Но почему? А потому, что скорблю вместе с вами по Иззи Хершу, который всю свою жизнь, все ее дни и годы каждой порой дышал еврейством, этаким настоящим
Пока ехали в лимузинах, женщины притихли, зато на кладбище у них словно открылось второе дыхание, и они сызнова начали причитать, уже нисколько не сдерживая рыданий. Бедняжке Фанни, чье положение в семейной иерархии стало теперь как никогда шатким — всего-навсего вторая жена плохо застрахованного, почти что нищего мужа, да еще и падчерица ее терпеть не может, а пасынок, так тот и вовсе чуть не иностранец, — больше всех нужно было выказывать усердие. Уж точно больше, чем тетке Софи, над которой сын, двадцатидвухлетний красномордый толстяк Ирвин заботливо держит зонт. Стоит в сдвинутой на затылок соломенной шляпе с пестренькой лентой и во все глаза смотрит на Джейка. Джейк пронзил его взглядом, и тогда Ирвин еще сильнее покраснел и отвел глаза, бровями изобразив мольбу и раскаяние.
Мужчины старшего поколения Хершей, родные и двоюродные братья Иззи, гуськом потянулись мимо могилы. Каждый по очереди почтительно брал с земли лопату и швырял на гроб очередной шмат мокрой глины. Шлеп. Шлеп. Все Херши казались теперь Джейку единой плотью, одним любимым и гибнущим телом. Как и оно, подвластные болезням. Слабеющие. Дрожащие, несмотря на солнечное пекло. Опять их полку убыло.
И вдруг закутанные в черное большие птицы защебетали, зачирикали. Всевозможные раввины, молодые и старые, чернобородые и гладко выбритые, закачались в молитве, задергали вниз-вверх головами, соревнуясь в благочестии. Потому что каждый ушедший на тот свет Херш — это щедрое даяние на этом. В честь каждого усопшего Херша будет оборудован кабинет раввина или откроется дополнительный класс в ешиве; какой-нибудь синагоге купят
— Ой-ёй! — рыдает Рифка.
— Иззи! Мой Иззи! — тут же вступает Фанни, еще громче и жалобней.
А вот Джейку даже слезу из себя оказалось не выдавить; какой-то он был весь иссохший, и каждый новый женский взвизг лишь заставлял его виновато ежиться.
Зато уж вернувшись во вдовью квартиру, нагретую в тот день словно духовка, у входа в дом ополоснувши руки, проголодавшиеся, мужчины сбросили пиджаки, ослабили ремни брюк и узлы галстуков, да и женщины по возможности рассупонились. Все заговорили разом, стали занимать места за столом против тарелок с крутыми яйцами, подносов с бубликами и луковыми круглыми булками и пошли накладывать себе лососину, жареную курятину и исходящие паром
Дядя Сэм включил транзисторный приемник, и насытившиеся Херши, окружив его, стали слушать, как звучит бараний рог у Стены Плача в Иерусалиме.
— Жаль, Иззи не дожил! — всплакнула бабушка. — Не услыхал, как трубят в шофар в Иерусалиме!
Тут же вмешался один из раввинов — стиснул ее испещренную старческими пятнами руку.
— Нельзя, нельзя так говорить! — упрекнул ее он. — Не вопрошай Всевышнего, или Он призовет тебя к ответу.
Вот и раввин Мельцер то же самое Всаднику говорил. У одного, что ли, раввина оба обучались? Главного спеца по банальностям. Или из ешивы их с одинаковым набором сентенций всех выпускают?