Читаем Все еще здесь полностью

Город, где прошли мои детство и юность, вновь оживает перед глазами; мы с сыном едем вдоль берега озера, на дне которого уместится вся Англия, и люди, с которыми я познакомился за эти несколько месяцев, исчезают, как сон. Что за невероятный город Чикаго — никогда не мог на него наглядеться. Небоскребы врезаются в облака, озеро — внутреннее море — бьет волны о гранитные берега. Здесь живут мои отец и мать — в пригородном квартале, населенном такими же ветхозаветными евреями, с врожденным уважением к скромности, образованности, политическому либерализму, собственному достоинству и прочим добродетелям еврейского среднего класса. Такие люди ни за что не станут голосовать за Дейли. «Он вор и взяточник, — говорит о нем отец, — а воровство несовместимо с демократией». Но Чикаго мчится вперед, возводит все новые потрясающие здания — какой контраст с Ливерпулем, жизнь в котором движется

черепашьим шагом и вот-вот остановится совсем! Всякий раз, когда самолет приземляется в Чикаго и я схожу по шаткому трапу на бетон терминала «Юнайтед эйрлайнз», у меня дух захватывает от счастья: как же мне повезло здесь родиться! Как повезло, что мои бабушка и дедушка, сойдя с корабля, не осели в Новой Англии, а поверили россказням вербовщика, расписывавшего нехватку рабочих рук в прериях, и снова двинулись в путь, и, проехав тысячу миль в глубь страны, осели в этом самом американском из городов Америки.

Мы подъезжаем к дому. Он выкрашен все той же серой краской; дворик огорожен все тем же забором, посреди двора растет все тот же платан, и на нем — все тот же «сторожевой пост», что построил для нас с Эви дядя Гидеон, когда мне было одиннадцать, а ей — восемь; летом мы каждый день сидели в этом шалаше на ветвях, играли там, порой дрались, а когда к нам приходили друзья, изобретали разные жестокие правила, призванные не допустить в шалаш посторонних. Из шалаша видны были все соседские крыши, и я уверял Эви, что, когда она немного подрастет, сможет разглядеть весь Иллинойс; в четырнадцать лет сестренка достигла нужного роста и, кажется, только тогда поняла, что я ее разыгрывал. Тихий, мирный дом: папа работает у себя в кабинете, мама готовит на кухне под приглушенную классическую музыку из радиоприемника, а я у себя наверху злюсь оттого, что не могу послушать рок — папе он будет мешать. А потом дядя Гидеон, самый практичный из трех братьев, оборудовал для нас подвал и обил в нем стены войлоком, чтобы мы, Эви и я, могли там делать все, что нам нравится. Так оно и вышло: в этом подвале в пятнадцать лет я потерял невинность с Глорией Маркус и признался ей в любви, хоть и сам понимал, что вру.

Я всегда был послушным сыном, всегда старался повиноваться своему патриарху-отцу, а тот и в своем уединении не сводил с меня взора, полного любви. Порой глубокой ночью, подняв голову от работы, он замечал в дверях кабинета меня — я, в пижаме, не отрывал глаз от его перьевой ручки, быстро-быстро покрывающей желтоватые бумажные листы причудливыми значками языка, который я так и не смог выучить, — языка, восставшего из мертвых. Усы, очки, трубка, твидовый жакет — все это казалось мне каким-то ненастоящим, ненужными и неважными декорациями, за которыми скрывается мой папа, единственный в мире папа, который знает и понимает меня лучше всех на свете, который одним взглядом проникает в мою душу и видит чувства, наполняющие ее, — смятение, стыд, счастье, сожаление, — на каждом из них ставит печать себя, каждое из них делает для меня ступенькой к неизмеримой высоте совершенства, на которой человек способен сравняться с невидимыми существами, стоящими между нами и Богом. Я — сын раввина, но раввина без паствы и без шуле — ученого, посвятившего жизнь изучению трудов человека, имя которого мы, евреи, благоговейно сокращаем и зовем его по первым буквам: Рамбам — равви Моше бен Май-мон, или Моисей Маймонид, ученый и философ, соединивший Тору с Аристотелем. «От Моисея до Моисея не было другого Моисея», — говорит о нем народная поговорка.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже