Мы наполнили уже двадцать мешков, когда Сэм, повернувшись, чтобы открыть окно, обнаружил у стены мамину гладильную доску, до того знакомую, что мы могли бы двадцать раз пройти мимо нее и не заметить. Для нас она сливалась со стеной — простая деревянная доска, вся в трещинах, купленная в сорок седьмом году, через несколько месяцев после свадьбы; на этой доске мать отглаживала воротнички так, как учила ее в Дрездене бабушкина горничная Фрида: «Мегпе Hebe, всегда начинай гладить изнутри. Вот так, видишь?» А потом мама — мне: «Милая, всегда начинай гладить изнутри. Видишь? Вот так».
Сэм взял в руки эту доску — доску, на которой мама гладила его школьные рубашки и брюки, а потом — цветастые рубахи, в которых он ходил подростком, в которых кружил головы девчонкам и отплясывал в «Каверн» под звуки «Битлз», «Джерри энд Пейсмей-керс», «Формост», Били Фьюри, — взял ее в руки и вдруг поднял на меня полные слез глаза и сказал:
— Хватит. Больше не могу.
Когда я обернулась, его уже не было. Он сидел снаружи, на траве, под юккой. Я села рядом на влажную землю. В блекло-синем небе чертил свой путь самолет.
— Не могу больше. Все это сразу… не могу.
А у него шея в морщинах, вдруг заметила я.
— Меня уже тошнит от дома, тошнит от всего. Тошнит от собственной жизни.
Я ушам своим не верила. Мой старший брат, воплощение порядка и праведности — и вдруг такое несет!
— Сэм, перестань! Что за ребячество?
— Ты понимаешь, что наши дети однажды сделают с нами, со мной и с Мел, то же самое? Живешь-живешь — а кончается все вот так. Дети роются в твоем барахле и говорят: на фиг нам это старье, пусть гниет на помойке. Знаешь, вот сейчас, когда я взял в руки эту доску, у меня слезы потекли. Ты говоришь, ребячество. Я и сам себе все время, всю жизнь так говорю. Не будь ребенком, Сэм. Пора бы тебе повзрослеть. И вдруг я подумал: да когда же, черт возьми, я был ребенком? И поребячиться-то не успел. Бар-мицва, пара лет в Америке — и все. Да и до того… После школы — каждый день — в библиотеку. Учись, Сэм, учись, на одни пятерки, все экзамены сдавай на отлично. Всех экзаменов еще не сдал — а уже муж, глава семьи.
— Сэм, а зачем ты вообще женился?
— Я тебе скажу зачем. Потому что смертельно хотел трахаться. А она мне не давала. Потрогать — пожалуйста, а по-настоящему — нет. В конце концов я понял, что либо пойду с ней под венец, либо отправлюсь в город и сниму себе проститутку. Знаешь, что я сделал? Однажды вечером сел на автобус с десяткой в кармане, поехал на Гамбиер-террас, прошелся, огляделся… и уехал домой. В ужасе. Потому что понял: стоит переспать с одной из этих девиц — лечиться буду всю оставшуюся жизнь. И на следующий день сделал предложение. После свадьбы мы наконец-то трахнулись, и с тех пор я не занимался сексом ни с кем, кроме нее. Тебе не кажется, что одна женщина за всю жизнь — это маловато?
— Как, вообще ни с кем? А в Америке?
— А, в коммуне. Да это, в сущности, и коммуна-то была ненастоящая — просто снимали дом на десятерых. Мы там прожили всего месяц — дольше не выдержали. Мел вообще никакая коммуна была не нужна, а мне хотелось посмотреть, на что это похоже. Оказалось, похоже на бардак, совмещенный со свинарником. А это не для нас. Мы с Мел не склонны к хаосу, мы рождены, чтобы наводить в хаосе порядок.
— Значит, теперь ты решил наверстать упущенное. И что же, есть кандидатуры?
Он хихикнул, лицо осветилось знакомой волчьей усмешкой Ребиков — как у отца. К спине у него прилипли сухие листья. У меня на коленках — грязные пятна. Земля усыпана гниющими розовыми лепестками.
— Есть. Лорен.
— Почему?
— Если честно — у меня встает от одного взгляда на нее. Думаешь, этого недостаточно?
— И ради этого ты готов наплевать на тридцать лет семейной жизни?
— Знаешь что? У моего члена мозгов нет. Памяти тоже. И уж точно нет совести. Думаешь, я хочу на ней жениться? Еще чего! Она не из тех, с кем интересно разговаривать. Не мать моих детей, и матерью моих будущих детей уж точно не станет. Я просто до смерти хочу ее трахнуть. Она же ходячая секс-бомба! Я хочу ей вставить, черт побери, хочу почувствовать себя в ней, чтобы она визжала и вертелась подо мной! Лучше уж от перетраха умереть, чем от недотраха, понимаешь?
— Господи, Сэм, как ты можешь мне такое говорить!
— А почему бы и нет?
— Я твоя сестра. Я не хочу этого знать.
— А в детстве мы все друг дружке рассказывали, помнишь?
— Перестань, Сэм.
— Алли, ты хоть понимаешь, как я прожил эти тридцать лет? Ты моталась по всему свету, делала что хотела — а я в двадцать четыре года стал отцом, а в тридцать у меня уже была своя контора и трое подчиненных.
— Не надо, Сэм. Первые пять лет ты жил в свое удовольствие. Стал притчей во языце, х: единственный адвокат в Ливерпуле, который едва-едва себе на жизнь зарабатывает.