В этот день мой отец на восемьдесят втором году жизни должен был в последний раз пойти на работу в аптеку городской инфекционной больницы, а я обещал, что помогу ему отвезти торт и печенье для участников скромного прощального торжества.
Воспитанник кадетского корпуса, подпоручик пехоты, в сентябре тридцать девятого попавший в немецкий плен, он после пятилетнего пребывания в лагере в Вольденберге вернулся в Польшу — другую Польшу, распрощался с мундиром, женился, стал фармацевтом, начал работать в аптеке своего тестя, а когда коммунисты отобрали аптеки у частных владельцев, поступил на государственную службу и пытался как-то сводить концы с концами.
В городской инфекционной больнице, которая до войны принадлежала семейству Бауманов, отец не пропустил ни одного рабочего дня и ни разу не опоздал. Работал. Работал так хорошо, как только мог, и через двадцать пять лет на Первомайский праздник трудящихся получил Бронзовый крест за заслуги и портфель из поддельной свиной кожи. В газете профсоюза работников здравоохранения по этому случаю поместили о нем статью с фотографией.
Когда мать взяла газету и увидела, как назвали статью об отце, она истерически расхохоталась.
Название «От сабли до пилюли» и мне вначале показалось очень смешным.
— Ну нет… подумать только… От сабли до пилюли… — мать изумленно качала головой и, смеясь сквозь слезы, читала статью вслух.
«Быть может, в его походном ранце дремал маршальский жезл, но Рудольф Хинтц занял другой ответственный пост на службе отечеству, Польской Народной Республике».
Она дочитала до конца. Замерла на мгновение с открытым ртом, будто онемела на полуслове, а потом с яростью швырнула газету на пол и принялась топтать. Я увидел, как рвется в клочья фото отца в белом халате.
— Сволочи! Сволочи! — от газеты осталась куча обрывков. — В жизни не читала большего идиотизма. Почему они не написали, сколько он зарабатывает и как на эти гроши содержать семью?
Я подумал, что сейчас в нашем доме произойдет что-то ужасное. Отец, стиснув зубы, смотрел на мать и пытался сложить разорванную газету.
Сколько себя помню, родители никогда не жили в согласии.
2
Старинная ономатопея
Мать долго считала меня удачным ребенком, больше того: свято верила, что из всей нашей семьи именно я в жизни далеко пойду и сделаю карьеру,
— Карьера, карьера… — говорила она, закрывая глаза, и по лицу ее блуждала загадочная улыбка: казалось, она слышит щелчки камер окруживших меня в аэропорту фоторепортеров и возбужденные голоса журналисток, упрашивающих дать интервью для дюжины телекомпаний.
Я соглашаюсь. Даю интервью. Свободно говорю на иностранных языках.
«Если я чего-то и достиг в жизни, этим я в первую очередь обязан своей матери».
Журналистки в восторге.
«Thank you, mister Hintz. Thank you very much!»
«Vielen Dank».
«Merci beaucoup».
— Карьера, о, карьера… — совсем по-иному произносила мать это слово десять и двадцать лет спустя. Мечтательная улыбка на ее лице гасла, исчезала, сменялась гримасой разочарования и обиды. Время шло, а я все еще не осуществил возлагавшихся на меня надежд.
— Ты даже не знаешь иностранных языков, — укоряла меня мать. — Никуда ты отсюда не уедешь, никогда не отправишься за границу и, даже если уедешь, ни с кем не познакомишься, потому что ни с кем не сумеешь объясниться.
Хотя я долго учил немецкий, английский, французский — не считая русского, который обязан был учить в школе, — ни на одном из этих языков я все еще не мог
Когда мне исполнилось тридцать лет и я ни разу не выступил даже по польскому телевидению, мать сочла, что на моей карьере можно поставить крест. Да. Это уже конец, повторяла она. Никогда, никогда я не буду тем, кем должен быть, а должен я
— Вира! Вира! Проснись! Ви-и-ира! — пронзительный крик вышвырнул меня из кровати.
Я выглянул в окно. На крыше дома напротив, между красными черепицами кровли, появилась голова рабочего, который кричал:
— Вира! Ви-и-ира!
Я посмотрел вниз. Заспанный паренек в шапочке с ярким помпоном очнулся, нажал рычаг, и грузовой лифт наконец пополз вверх.
В эту же минуту отозвалась бетономешалка.
Было шесть часов.
В доме напротив люди начинали собираться на работу. Прямо против моего окна, в сером воздухе, среди голых ветвей грецкого ореха маячила белая статуя Божьей Матери, повернутая ко мне спиной, рядом рабочий в бешеном темпе закидывал лопатой в бетономешалку песок и цемент. В черном комбинезоне и черном шлеме с прорезями только для глаз, носа и рта, он походил на черта с картин Иеронима Босха или Питера Брейгеля.