– А я что, плакала? – выдавила из себя Таня.
– Плакала, ой как плакала. – Санитарка всплеснула руками, выражая степень Таниного плача, помолчала и многозначительно добавила: – От любви это. От любви.
За почти сорок лет работы в этом отделении насмотрелась санитарка Зинаида Григорьевна всякого. Придя сразу после войны, молодой женщиной, так и осталась она здесь. И после ее прихода в это желтоватое здание с белыми рядами колонн у входа будто ничего и не случилось в ее жизни. Жила она по-прежнему через дорогу с прежним и единственным своим мужем. Родила только трех ребят, и то все здесь, в родных уже стенах. Выросли и разбежались ее сыновья. Старший на Север, средний – в соседний район на жилплощадь жены, младший – в Ленинград, в Медицинскую академию. Особенно младшим гордилась Зинаида Григорьевна, радовалась, что выйдет сын большим врачом, военным хирургом, и продолжит достойно ее лечебное дело. Муж же ее, давно пенсионер, подрабатывал от скуки в соседнем больничном корпусе лифтером. Ладно жили они всю жизнь, так же ладно встретили старость. С юным трепетом готовила Зинаида ему подарки к 23 февраля, гладила ему рубашки, готовила с собой бутерброды. Как в молодости, не отдавая времени безделью, старался Анатолий Михайлович каждую свою свободную лифтерскую минутку потратить на дело. Столярил, что-то чинил, паял, сделал новый фанерный ящик для радио, сбил табуреточку, обил ее куском старой праздничной красной дорожки и в считаные месяцы заслужил уважение главного врача. На Новый год подарили ему врачи музыкальную открытку. Уж очень полюбилась она старику, носил он ее всегда в кармане, обернутую в полиэтилен, и изредка, когда Зиночка забегала к нему на минутку, открывал ей на ушко позолоченную бумажку. Глядя со стороны на эту пару, молодые завидовали, но, возвращаясь домой, разводились, скандалили, изменяли. Никто не подумал спросить у Зины и Михалыча, чего им стоило их семейное счастье. Тем более никто и не знал, что уже лет двадцать находятся они в официальном разводе, что в молодости Михалыч не прочь был погулять, принять на грудь и подебоширить, а Зиночка долготерпением молчала, кормила троих сыновей, развозила их по всей Москве в садики и ясельки, потому что места им в одном никак не находилось, и имела всего одну слабость – кино. После ночной заходила она в кинотеатр на утренний, самый дешевый сеанс и с упоением глядела на экран, забывая горести и печали, выходя из темноты зала помолодевшей, новой и вроде бы счастливой.
Страсти киношные никак не сравнивались со страстями больничными. Вспоминала иногда Зинаида Григорьевна, как одна понимающая грузинская мама привела к ним свою нагулявшую четырнадцатилетнюю грузинскую дочь. А папаша их, статный горец, выследил женщин и бегал в грязнущих сапогах, сотрясая больничные коридоры национальными ругательствами и проклятиями, со здоровым кинжалом за женщинами, пока не уткнулся в богатыря-реаниматора, который и обезоружил разгневанного отца. Видела все это санитарка Зина, видела и другое, с годами накапливая свои заметки и становясь спецом в своем деле. Наблюдала, что восточные женщины всегда приходят стайками, одна ложится, а остальные ждут, и делать им все можно только без наркоза: мол, религия им не позволяет, а крики их разносятся аж во дворе. Знала, что в наркозном бреду плачут редко, а если и плачут, то больше от любви. А просят прощения у Мишеньки или Сашеньки, а чаще у Боженьки. Знала Зина, что и причитают после, срываясь на южнорусские завывания, когда боль выступает наружу, все одинаково, и обычные бабы, и заумные кандидатки наук.
Таня проснулась первая и осматривала своих соседок. Кого-то только привезли, небрежно свернув с каталки на кровать, но аккуратно попав в ее узкий островок. Одна все спрашивала, когда можно домой, и тревога ее говорила о том, что дома к обеду кто-то придет и этого кого-то надо обязательно встретить, чтобы не родилось лишних вопросов и подозрений. Сама Таня не торопилась, спешить ей было некуда.
Дома, разобрав сумку, она засунула в корзину с грязным бельем заляпанную кровью сорочку, а ведь сначала выкинуть хотела, да пожалела, тщательно намылась и стала ждать. Дней через пять стало ясно, что осложнений, которых так боялась Елена Николаевна, каждый день названивая своей пациентке, не случилось, и только тогда Таня почувствовала саму себя, прислушалась и в конце концов решила, что все правильно и, как никогда, хорошо. Ощутив себя счастливой, она заново подарила себе свободу, к которой так стремилась и от которой всегда бежала.
Под Новый год Женя, с которым Таня уже давно с оказией развелась, прислал открытку. Он считал своим долгом не забывать первую жену. Мелким убористым почерком писал о работе, о природе, не говоря ни слова о жизни личной, которая Таню интересовала больше всего. А тридцать первого раздался звонок. Звонил ей Паша.
5