Бывали такие зимы, как эта, нечасто. Ледяные стужи били в лицо, трескали губы, морозили пальцы и совершенно неожиданно сменялись лужами, снежной кашей и неопределенным нулем на градуснике. Страдая от перепадов давления, непостижимых атмосферных явлений, мучались люди головными болями, сонливостью и общей пассивной вялостью. Перед шутками зимы сдавались и молодые, и старые горожане. Оконные стекла, покрываясь инеем, спустя неделю оттаивали, струясь грязными потоками талой воды. И не хватало никаких сил эти окна за всю зиму намыть, и даже самые аккуратные хозяйки плевали на серые капельки-разводы. Иней не выписывал замысловатых узоров, рождая художественные полотна, и с каждым годом становился все более примитивным, ровным и абсолютно невыразительным. Снег таял избирательно, оставляя для себя островки лесного холода, дорожной дремучести и кладбищенской тишины. Ровными слоями лежал он чуть рыхлый, раздобревший, как перекисшее тесто, и даже не пытался сражаться за свою независимость. Устав бороться с глобальным тысячелетним потеплением, растворился он в податливой природе и изредка, вспоминая былые времена, на морозе хрустел, как скорлупа лопнувшего ореха, но как-то вяло, без лютых интонаций.
Напугать такой зимой можно было разве что жителя Африканского континента. Но, привыкшие к холоду, люди все же толпились кругом, одетые во все самое теплое, от валенок с растрескавшимися калошами до сто лет забытых настоящих ушанок с подвязанными под подбородком веревками. Только несколько дам сверкали лаком тонкокожих сапожек и летним кружевом черных платков.
Гроб стоял под навесом, на цементном постаменте, и сквозь худую крышу все же попадали снежинки на его красно-черную складчатую драпировку, но не таяли. Так же медленно спускались они с неба на покойницу и быстро растворялись в погребальных одеждах. «Владыко Господи Вседержителю, Отче Господа нашего…» – Батюшка как-то долго вычитывал отпевальную молитву, и все растерянно глядели на почти догоравшие свечи, не зная, что делать с ними дальше. Кто-то про себя, забыв скорбь, недовольствовался Серафимой, ее странным желанием не заносить тело в церковь на отпевание. Будто знала она, что случится зима, холод и ветер, и как специально отошла в мир иной именно в феврале. Мысли эти возникали помимо воли, тяжелыми помыслами, но не отпускали и сковывали так же крепко, как держал озябшие пальцы мороз.
Никто не плакал, лишь Ольга, подойдя ближе всех к гробу, подносила платок к лицу, утирала попеременно то глаза, то нос. Уставившись на тетку, она никак не могла взять в толк, что кружевной фартучек повязали ей не на талию, а замотали им голову, наподобие чепца, и теперь подкрашенные чернилами фиолетовые волосы тетки выбивались из нежно-голубого кружева передника как-то задиристо и вовсе не траурно. Из всего бело-голубого убранства торчали грубыми чурками коричневые дебелые туфли, прямо перпендикулярно самому истлевшему телу, и выглядели по меньшей мере комично, как комичной была сама смерть тетки, хотя и думать об этом было кощунством.
Еще летом на даче собирала она помидоры, заперев калитку и все другие двери на засовы. Она по-прежнему боялась воров, и здесь, среди леса и чужих людей, страх ее взвивался выше ее разума, и каждый шорох грозил старухе сердечным приступом. Соблюдая все предосторожности, уверена она была, что не случится с ней худого, и от соседского гуся-переростка уж вовсе не ожидала подлости. Но злая птица влезла в заборную дырку, прошлась гоголем по грядкам, да и ущипнула-таки Фиму за ногу как раз в то место, где было у той родимое пятно. Уже в городе, заподозрив неладное, она не растерялась, стала мазать, парить, бинтовать больное место, но врачей не вызывала, боясь диверсии. Когда стало совсем невмоготу, пожаловалась она племяннице, и та, обозрев своим немедицинским глазом рану, пришла в смятение и ужас от увиденного. Разросшееся до гигантских размеров пятно переливалось всеми цветами радугами, и каждый из оттенков был зловещ и страшен; жуткий запах пробивался сквозь повязки компресса, и уже тогда Ольга догадалась, что так, наверное, должна пахнуть смерть.
Походы по врачам, в онкологические центры, к шаманам, магам и знахаркам не дали ничего. Злая болячка въедалась в организм, буквально сжирая все здоровые ткани на своем пути. Фима держалась. Боязнь смерти отступала перед боязнью утраты. Она отказалась от уколов, потому что приходили делать их каждый раз новые и все более подозрительные медсестры, она перестала есть, потому что лишилась аппетита, и только одну куриную ножку могла сосать двое суток подряд. Она даже толком не попрощалась с родственниками, которые пытались навещать ее целыми делегациями, она просто не открывала им дверь, боясь столпотворения и суматохи, за которыми неминуемо что-то да пропадет. Единственное, что она просила сделать Ольгу, – это вытащить из шкафа свои иконы. Обложившись ими по бокам подушки, она дни напролет лежала среди них, бормоча себе под нос неразборчивое, и покорно ждала своего часа.