Сворачиваю за угол, а у школы толпа. Но я, слава богу, не первый год здесь — через двор, через комнату нянечки нашей, Анны Филипповны. Сидит она на диване, чай пьет.
— Здравствуй, Горохов. Чайку?
— Да нет, спасибо. Мне на вечер надо.
— Иди, иди. Тут уж до тебя человек двести прошло.
Открываю дверцу и прямо в спортзал. А там жара, толкучка, оркестр надрывается, а лица у всех красные, веселые.
Залез я на шведскую стенку и глянул.
«Неужели, — думаю, — она не пришла?»
И сразу чувствую, как у меня температура поднялась.
Объявляют дамский танец.
А она оказалась рядом. И берет меня за рукав. Вышли мы на середину — все меня сразу увидели.
— О, — кричат, — Горох! Живой!
А среди учителей стон пронесся.
Танец быстрый, сложный. Молчу, только пот ручьями льется. Если бы не она, пропал.
— Это вы, — смеется, — должны с кастрюлей прийти?
«Ну, — думаю, — Самсонов и негодяй!»
Я, конечно, знал, что она ему тоже нравится, но такого не ожидал!
— Да, — говорю, — конечно.
— А я, — смеется, — еще больше бы вас уважала. Мне такие люди нравятся.
— А?
— Такие люди. Делают все, как надо, — смейся не смейся.
— А.
И лоб о плечо вытер. А она танцует и в глаза смотрит прямо, весело, дружелюбно. Совсем не тяжело с ней. Не то что наши девчонки — стоят в углу, поглядывают, пошепчутся, прыснут и опять стоят.
— А я, — говорю, — из-за вас на вечер пришел.
— А я, — отвечает, — из-за вас.
— Я, — говорю, — сразу заметил, как вы в школе появились. Из другого места приехали, да?
— Нет, почему. Из другой школы.
Танец кончился, началась толкучка, я отвел ее на место, за роялем. Там мы и сидели.
Только замечаю: жара сильнее стала, а шум громче, и совсем не разобрать ничего.
— Ох, — голос ее слышу, — какой вы горячий. Домой надо. Пошли, я вас доведу.
— Да нет, — хриплю, — это я вас должен провожать.
Вышли мы, а на улице я совсем раскис, и, главное, ноги очень слабые, гнутся.
Пришел я домой, вернее, она меня довела. В ушах звон. Вошел в бабушкину комнату, сел на сундук. Жара, и все плывет.
— Давай, — шепчу, — бабушка. Лечи меня, я заболел.
Тут все поплыло, поплыло, закачалось, растаяло от жары, растеклось.
После этого я еще дней десять болел. Иногда только просыпался от жары. Во рту соль, горечь. И глаза сразу устают. Закроешь их и опять засыпаешь.
Но вот однажды проснулся я в темноте. Долго лежал и все не мог понять, — что это со мной?
А это я выздоровел.
Легко. И голова не болит. Только темно — шторы. Интересно, какое хоть время? И вдруг телефон зазвонил, зазвонил! Схватил трубку, а это она.
— Здравствуй, — голос ее, — ну как?
— Да вроде порядок.
— А я тебе звонила.
— Слушай, а что сейчас, время какое? У меня темно тут.
— А-а-а! Утро сейчас, только очень еще рано. Солнце, туман. А за мной какой-то дядька бежит. В будку загнал и не выпускает. И на стекле меня рисует пальцем.
— А где это?
— Будка? У Витебского.
— Сейчас выручу.
— Простудишься.
— Да нет, все уже.
В пальто, кепке, а шарф сдувается и закрывает рот — так я выбежал из метро, и асфальт был мокрый, светлый, слепящий, а на нем, прямо в воде, стояли два черных силуэта — Таня и здоровый мужик — говорили. Таня увидела меня, попрощалась с ним, побежала и, встав на тротуар, еще помахала ему, он оскалился, небритый, и пошел себе на трамвай.
— Хороший человек, — сказала Таня, — художник.
— Сейчас что, осень? — удивился я. — Тепло-то как!
— Я хотела в Пушкин поехать.
— Хорошо.
Я в Пушкине все лето прожил, но сейчас он изменился, весь был листьями желтыми завален. А на воротах парка вывеска: «Парк закрыт на просушку».
Но мы через канал перелезли в том месте, где навалены камни — зеленые, обросшие, мокрые, и до них тихая запруда, гладкая, а за ними — водопад, тихий, чуть шипит.
А парк совсем пустой, ни души, и насквозь прозрачный. И пруд вдали видно, и на нем белая колонна с черным орлом, и турецкая башня, кирпичная, обломанная, и Большой Каприз, земляная насыпь, и беседка тонкая наверху.
А небо ясное, и тепло, хоть немножко сыро.
Влезли мы на Каприз по корням. Посмотрели. Слева Екатерининский парк, а справа другой, Александровский, — дубы переплетенные, вода. Старая китайская деревня — дома яркие, разноцветные, крыши с загнутыми краями. Все лето я не мог привыкнуть, что здесь обычные люди живут и на работу ходят и даже жакт у них есть. Пошли мы по насыпи по скользким листьям. Вот и дуб. Раскорячился, и ветки далеко тянутся, над озером. В то лето мы все Тарзаны были, на веревке привязанной летали — далеко, высоко, до середины этого озера, а там отпустишься и с высоты падаешь, падаешь.
Схватил я веревку — мокрую, из нее сразу грязная вода протекла — оттолкнулся и полетел.
Воздухом обхватило. Я уже и забыл, как тут высоко, оказывается. И летишь долго.
Середина. Вода там внизу прозрачная, видно, холодная уже, листья плавают, сучки. Уж куда там прыгать — осень.
И обратно пошло — медленно, а потом все быстрей, быстрей, и, главное, веревка перекрутилась, спиной вперед лечу. Ох, сейчас врежусь!
И вдруг у ствола Таня оказалась и поймала меня в обнимку. Но, видно, здорово ей досталось!