Была только одна история, которую он должен был рассказать, а он этого не сделал. Он выбрал самоубийство, но так и не набрался мужества, чтобы рассказать ее: это история Рекса и Чика. Даже в том состоянии, в каком он находился в последнее время, он охранял свою тайну. Он уничтожил дневники Чика, чтобы никто никогда ничего не узнал.
А потом уничтожил себя.
Я буду слушать его фантазии, записанные на автоответчик, еще и еще. Потом, осыпав проклятьями этого ублюдка, лгуна, труса и садиста, возьму с полки одну из его книг и отправлюсь в постель, счастливый от того, что у меня еще есть в запасе истории, которые можно рассказать, и гнусные поганые друзья, о которых можно помнить…
Элизабет Хенд
Первый полёт «Беллерофонта»[114]
Для смотрителей не было худшего дежурства, чем восемь часов у «Головы». Даже теперь, спустя тридцать лет, Робби иногда снилось, что он уныло бредет через «Зарю воздухоплавания» и «Воздушные шары и дирижабли» в «Космический суп»[115]
, и в очередной раз остается один в потемках, и пялится в пустые глаза знаменитого ученого, пока тот бормочет одну и ту же лекцию о строении Вселенной.– Помнишь? Мы были уверены, что ничего страшнее и выдумать нельзя, – и Робби печально глянул в свой пустой бокал. Поманил официанта: – Еще один бурбон с кока-колой.
– А мне «Голова» нравилась, – сказал его старый друг Эмери. Он сидел напротив и прихлебывал пиво. Эмери прокашлялся и стал напыщенно декламировать, умело копируя голос знаменитого ученого: – «Триллионы и триллионы галактик, среди которых наша собственная галактика – всего лишь крошка космической пыли». Наводит на размышления.
– Ага, конечно, на размышления о самоубийстве, – огрызнулся Робби. – Хочешь знать, сколько раз я слышал эту лекцию?
– Триллион?
– Двадцать тысяч раз. – Официант подал Робби бокал. Четвертая порция за сегодня. – Двадцать пять раз в час множим на восьмичасовую смену, множим на пять рабочих дней. Тысяча раз в неделю. Множим на пять месяцев…
– Двадцать тысяч – это еще ничего. Особенно на фоне триллионов залов… оговорился, «галактик». Стоп, ты с нами всего пять месяцев оттрубил? Мне казалось, больше.
– Весной пришел, осенью ушел. Всего одно лето. А ощущение, будто целую вечность проработал, да.
Эмери залпом допил пиво.
– Давным-давно, в одном забытом богом музее… – промурлыкал он, уже не впервые.
Тридцать лет назад Национальный аэрокосмический музей только что открылся. Той весной девятнадцатилетний Робби бросил Мэрилендский университет. Поселился в коммуне в Маунт-Рейньере. Выбор вакансий для него был невелик: он счел, что за три сорок в час лучше быть смотрителем в новехоньком музее, чем фасовать продукты в «Джиант-фуде». Каждое утро он пробивал хронокарту в раздевалке персонала и переодевался в форму. Потом украдкой выскальзывал на улицу, выкуривал косяк, и только после этого брел в цокольный этаж на общее собрание, получать задание на день.
По большей части смотрителями работали взрослые дядьки – постарше Робби. Они отслужили в армии и собирались продолжить карьеру в ФБР или полиции округа Колумбия. Как ни странно, они нормально его воспринимали: конечно, подсмеивались над его патлами и красными глазами, но в основном беззлобно. И только Хедж, старший смотритель, обходился с ним сурово. Этот колосс с бритой головой целыми днями сидел перед мониторами, занимавшими целую стену, и вязал на спицах. Туристов и смотрителей на экранах он разглядывал с каким-то задорным презрением.
– А что это вы вяжете? – как-то спросил Робби. Хедж приподнял руки: детское одеяльце с замысловатым узором. – Ух ты, круто! Где ж вы научились?
– В тюрьме, – и глаза Хеджа сощурились. – Опять удолбался, Кайф? Допрыгался. Иди в седьмой. Сменишь Джонса.
Робби бросило в холод, и тут же в жар – от облегчения: неужели Хедж его не уволит?
– В седьмой? Ага, хорошо-хорошо. На сколько часов?
– Навсегда, – отозвался Хедж.
– Ну, чувак, соберись с духом: тебя на «Голову» назначили! – злорадно захлопал в ладоши Джонс. – Береги задницу: дети будут в тебя всякой хренью швыряться, – посоветовал он и вприпрыжку удалился.
В темном зале два проектора, один напротив другого, серебристыми лучами освещали пластмассовую голову. Робби так и не разобрался, как именно отсняли лекцию знаменитого ученого – один раз с одной точки или не поскупились, снимали с разных ракурсов.
Как бы то ни было, Голова, не приставленная ни к какому телу, смотрелась на удивление эффектно: среди сотен мерцающих звезд, спроецированных на стены и потолок, она казалась не материальным объектом, а бесплотной голограммой, парящей в воздухе. Аж жуть брала, тем более что в течение монотонной речи Голова неестественно, слегка озадаченно моргала: будто знаменитый ученый только что хватился собственного тела и ему стало ужасно неудобно. Однажды Голова отклонилась от текста, уверял Робби: правда, заметил он это, здорово удолбанный.