Я тяну на себя высокую, кое-как выкрашенную казенной красновато-коричневой краской, некогда прекрасную дверь с высокими и узкими резными загогулинами — московский модерн — и вхожу в гулкий высокий подъезд. Мраморная крошка покатых, истертых ступенек, широкий лестничный марш в бельэтаж, где справа та дверь, утыканная до сих пор вдоль косяка кнопками отдельных звонков с приклеенными к стене под каждой бумажками — Шаров, Зильбер, Иванченко, Бухштейн, Белоцерковский…
Боже мой, они так и не сменили бумажку! Этого не может быть. Это галлюцинация.
Механически, не думая о последствиях, я нажимаю кнопку звонка.
И дверь распахивается тут же, будто меня за ней ждут.
Так распахивалась дверь, когда меня ждала она — я давал ей ключ, она приезжала раньше и прислушивалась к стуку парадной двери, чтобы открыть мне тут же, как только я позвоню.
За дверью стоит молодой человек в рабочей одежде — майка, заплеванные краской джинсы — и смотрит на меня с робкой улыбкой. Стены в прихожей ободраны, к ним прислонены фирменно упакованные пакеты длинных, достающих до потолка гладко отшлифованных досок, тесно стоят мешки с цементом и стопки плитки… Здесь идет евроремонт.
— Вы от хозяевов чи из хвирмы? — спрашивает молодой человек.
— Я ошибся, — отвечаю я и закрываю дверь.
Тут же щелкает замок, звякает цепочка. Бедный хохол уже жалеет, что открыл… Женькина комната, конечно, пропала, тогда, переселяясь на Октябрьское поле, он ее не удосужился продать, а после гибели хозяина ею хорошо распорядилась дэз. Теперь вся квартира выкуплена и расселена, будет недешевое, но прекрасное жилье. В той комнате, где мы с Леной любили друг друга, поселятся хозяйские дети или сам хозяин устроит себе кабинет, и тени глупых влюбленных не станут беспокоить новых жильцов — ведь мы живы, хотя нас уже нет.
В подъезде грязь, как в любом обычном московском подъезде, но скоро все здешние коммуналки расселят, отремонтируют, и поселятся здесь люди примерно моего достатка. Такие столетние дома становятся все престижнее, отремонтируют и подъезд, поставят домофон, вон там, слева от лестницы, устроят застекленную каморку для консьержки, может быть, и охранник в черном комбинезоне появится, чтобы не шлялся кто попало, не бередил себе душу воспоминаниями…
Сердце, давно не дававшее о себе знать, дергается и начинает бестолково колотиться под горлом. Я шарю по карманам в поисках лекарства, сердце колотится все сильнее, будто кто-то пробивается из меня наружу. Присев на ободранные лестничные перила, я достаю, наконец, запрессованные в фольгу таблетки, выдавливаю одну и, преодолевая судорогу сжимающегося горла, глотаю. Теперь надо подождать, пока подействует, и я, сидя на перилах, рассматриваю надписи на стенах. Они сделаны специальным шрифтом, которым пишут на стенах во всем мире, — интересно, как это распространяется, каким образом замоскворецкая шпана переняла это написание у шпаны парижской и лондонской? Прочесть ничего нельзя, буквы представляют собой сливающиеся в сплошной орнамент толстые бублики, это меня жутко раздражает… впрочем, меня все раздражает в последние годы.
Старость, вот что это такое.
На мраморном широком, с обколотыми краями подоконнике я замечаю блюдце и обрывок газеты. Кто-то кормит здесь кошку, и это примиряет меня с граффити. Кормит, наверное, одинокая старуха, значит, еще не все человечество занято идиотским изрисовыванием стен… Впрочем, старуха скоро умрет.
Сердце притихло, затаилось, осталась только тяжесть в груди слева. Я выхожу из подъезда, дверь позади меня тяжко хлопает. Уже совсем стемнело, забрел я черт его знает куда, а Гена с машиной ждет в Охотном, где я его оставил, отправившись на встречу с этим Петровским.
Мобильный Гены отвечает сразу — наверное, ждал звонка и уже волновался, насколько я понимаю, он привязан ко мне, привык. Мы проводим вдвоем в тесном пространстве машины часа по два-три в день, работает у меня он уже почти десять лет… Я велю ему ехать к «Ударнику» и там ждать и сам потихоньку бреду туда, пересекаю сквер с дурацкими скульптурами, прохожу под мостом — редкие встречные оглядываются на слишком хорошо одетого для пеших прогулок мужчину, в таких черных пальто из тонкого кашемира не бродят под мостами — и издали распознаю задние огни своей машины.
Что ж, день закончен. Через сорок минут я буду дома, выпью, поем чего-нибудь… День закончен, решение принято, и надо постараться не думать сегодня больше ни о чем, от второй бессонной ночи подряд сердце наверняка взбунтуется. Почитать бы какую-нибудь ерунду, журнальчик какой-нибудь да заснуть…
Но я чувствую, что ничего из этого не выйдет.
Глава десятая. Прощание