До войны Петр Полухин плотничал и успел столько домов поставить, что и не сосчитать. «У Петра глаз верный и руки золотые», — говорили люди. И правильно: так одно бревно к другому подгонит, так раму вставит, что и конопатить не надо. Уважали Петра Полухина и за тихий, ровный характер, за то, что крепко держал слово. Через месяц после начала войны призвали Полухина в армию и — на фронт, через Ладогу, на Карельский перешеек, где еще до него вгрызлись в землю солдаты, чтобы стоять здесь до сорок четвертого года. Ему не повезло. Недели три всего и повоевал. Рванул рядом снаряд, взрывная волна хлестнула по глазам, швырнула на землю, и наступил для Петра Полухина полный мрак.
В госпитале, уже за кольцом блокады, продиктовал сестре письмо, рассказал жене о своем положении, спросил, примет ли его. Если нет, будет проситься в дом инвалидов. «Не надо об этом, — возразила сестра. — Как не примет? Вы еще молодой и красивый». Полухин комплимент мимо ушей пропустил и еще раз сказал, чтобы написала все в точности. В войну почта не спешила. Показалось Полухину, что год прошел, пока получил ответ. Прослушал его, попросил перечитать и догадался, что сестра ни о недуге его, ни о доме инвалидов ни словечка не царапнула. Второе послание сочинял с солдатом. Оно пришло домой через две недели после возвращения Полухина. Приняла Мария мужа, поплакала, поголосила, но приняла, куда денешься.
Быстро вернулся из армии Петр Полухин. Пять месяцев всего и отсутствовал. Радоваться бы ему, что снаряд не разнес его в клочья, что жена верной осталась и сын родился, а хмур Полухин и невесел. Какая к черту радость, когда стал для семьи обузой, ходить самостоятельно и то не может. Раньше, бывало, калитка не закрывалась, шли к нему днем и ночью: «Петр Николаевич, пособи! Петр Николаевич, пойдем посмотрим, как лучше сделать!» Теперь только Мария калиткой хлопает. Сидит, курит целыми днями Полухин, прикидывает, как жить дальше. А толку от дум этих! Нет глаз и не будет, без них и руками делать нечего, разве что цигарки свертывать и хлеб в рот отправлять, женой заработанный.
Однако со временем душевное смятение преодолел, а через несколько лет и вовсе удивил людей. Рядом со старой избушкой дом начал рубить Петр Полухин, большой — три окна на улицу! Не верили вначале, толпами приходили, хвалили и удивлялись. Надоело отвечать на вопросы, слушать досужие советы, изменил распорядок дня: днем отсыпался, ночью строил. Сам стены срубил, потолок и пол настелил, косяки подогнал. Чтобы делать рамы, станок специальный придумал, и собрали ему такой станок любопытные и отзывчивые мастера. Построил и возгордился, уважение к себе почувствовал. С пылу-жару колодец выкопал и оборудовал, забор новый поставил — и пошло-поехало, все сам стал делать.
А получил новую квартиру, въехал в нее и нигде больше не появлялся. Зачем? Туалет под боком, ванна тоже. Раньше вышел во двор и задержался, дело какое ни есть нашел. Пошел покурить — и снова подышал чистым воздухом. Теперь тоже можно курить на улице, да стесняется. В своем доме его никто не видел, а тут два этажа окна распахнули. Лучше уж не показывать свою убогость. Так решил Петр Николаевич, и не могли Камаевы убедить его в том, что нельзя себя заживо хоронить в квартире.
— Рая, может, на него Симонову «натравить»? Она кого хочешь расшевелит.
— Не знаю, Саша… Я думала врача попросить.
— Что врач? Он психологию слепых не знает… — Камаев замолчал, прислушиваясь.
По улице кто-то шел. Кажется, сосед, его тезка Александр Данилович… Он.
— Здорово, работнички! Когда пожаловали?
— Здравствуй, Александр Данилович! Утром. Ты еще спал.
— Ха! Я поднялся, когда ты девятый сон смотрел. Баньку думаешь строить?
— Где там строить? Подлатать маленько. У тебя печника нет ли хорошего на примете?
— Есть. Только легонький больно.
— Тогда не надо. Своего позову. Тихий он, правда, но печка — дело серьезное, пусть тихо, лишь бы не лихо, чтобы не переделывать потом.
— Оно так… Матки-то сгнили. Новые есть ли у тебя?
— Железные поставлю. Из труб.
— Железные?!
— А что? Стукнусь, так не сломаются.
— Все смеешься, сосед?
— Не совсем. Вставай с корточек-то. Пойдем на крылечко.
— Пойдем… А ты как узнал, что я на корточках сидел?
— Так не молоденький. Косточки-то пощелкивают.
— Не молоденький, верно. На пенсии уже. Перед уборкой вот попросили помочь, так борта наращиваю. Вчера задержался после обеда, заведующий мастерской на меня рот и открыл. Я выслушал его, кепку козырьком назад и пошел. У него голос сразу растаял. Вернись, говорит, Данилыч, я пошутил. Я ему: я тоже пошутил. На том и помирились. Хорошо быть пенсионером: улыбаешься, кому хочешь, здороваешься, кто сердцу мил… А ты что-то все сам и сам. Неуж и бревнышки один таскал.
— Со мной, — вступила в разговор Раиса Петровна, — а от досок отстранил. Ты, говорит, споткнешься и ногу сломаешь, что я тогда буду делать?
— А сам не боится упасть? — поинтересовался сосед.
— Так я осторожно хожу, а она носится.
— Сдается мне, что как ни осторожничай… Доведись до меня, я бы и в своем доме дверь не нашарил.