Он застал трех миллионеров в джунглях цветущих растений средь леса коринфских колонн; в золоченых клетках под расписными сводами, куда доставали лишь верхние листья пальм, пели на разные голоса яркие экзотические птицы. Они могли бы с тем же успехом расточать свои трели в безлюдной глуши, а цветы — благоухать в пустыне, ибо бесчувственные дельцы, по большей части американцы, не обращали на них ни малейшего внимания. И здесь, среди лепнины, на которую никто не смотрел, птиц, которых никто не слушал, пышной обивки и величественной архитектуры, три шахтовладельца говорили о том, что залог успеха — рачительность, бережливость и самоограничение.
Один говорил меньше других и лишь смотрел зоркими неподвижными глазами через пенсне, и его улыбка под черными усиками очень напоминала презрительную усмешку. То был знаменитый Якоб П. Штейн, и он открывал рот, лишь когда имел что-нибудь сказать. Старый Гэллап из Пенсильвании, грузный, с почтенной сединой проповедника и лицом кулачного бойца, напротив, говорил много. Он был настроен добродушно и отчасти уговаривал, отчасти запугивал третьего собеседника, Гидеона Уайза, сухопарого старика с козлиной бородкой, одетого так, как одевается любой его соотечественник-фермер с Центральных равнин. Они спорили, и далеко не в первый раз, что лучше: объединиться или конкурировать. Старый Уайз с упорством старого американского поселенца держался за старый индивидуализм (мы в Англии сказали бы, что он принадлежит к Манчестерской школе), а Гэллап убеждал его отказаться от соперничества и создать всемирный синдикат.
— Вы все равно к этому придете, старина, рано или поздно, — добродушно говорил Гэллап, когда к ним подошел Бирн. — Так устроен нынешний мир, мы не можем вновь стать кустарями-одиночками. Нам надо действовать сообща.
— Если позволите, — спокойно произнес Штейн, — я бы сказал, что сейчас есть нечто поважнее совместных экономических действий. Мы должны быть вместе политически, вот почему я пригласил сюда мистера Бирна. В политике нам необходимо объединиться хотя бы потому, что наши враги уже объединились.
— Насчет политического объединения не спорю, — проворчал Гидеон Уайз.
— Итак, — сказал Штейн журналисту, — я знаю, что вы вхожи к этим людям, мистер Бирн, и попрошу кое-что сделать для нас неофициально. Вам известно, где они собираются. Значение имеют только двое или трое: Джон Элиас и Джейк Холкет, главные агитаторы, и, может быть, еще несчастный стихоплет Хоум.
— Хоум был другом Гидеона, — насмешливо сообщил Гэллап. — Ходил в его воскресную школу или что-то в таком роде.
— Тогда он был христианином, — важно ответил старый Гидеон, — а потом повелся с атеистами. Мы по-прежнему иногда видимся. Я вполне готов поддержать его в борьбе против воинской повинности, но что до треклятых большевиков…
— Простите, — вмешался Штейн. — Дело довольно срочное, и, надеюсь, вы меня извините, если я изложу его мистеру Бирну прямо сейчас. Мистер Бирн, я конфиденциально сообщаю вам, что владею сведениями, вернее, свидетельствами, которые грозят по меньшей мере двум из них большими тюремными сроками за подпольную деятельность во время войны. Я не хочу использовать эти сведения. Однако я пущу их в ход завтра же, если эти люди не изменят свое поведение, о чем и прошу им сказать.
— То, что вы говорите, безусловно, составляет корыстный сговор с преступниками и может быть названо шантажом, — заметил Бирн. — Вы не думаете, что это довольно опасно?
— Я думаю, это довольно опасно для них, — резко ответил Штейн.
— Очень хорошо, — с полушутливым вздохом проговорил Бирн. — Но если у меня будут неприятности, я постараюсь втянуть в них и вас.
— Попробуйте, молодой человек, — рассмеялся старый Гэллап.
Ибо кое-что еще остается в стране Томаса Джефферсона от его великой мечты и того, что называли демократией: хотя богатые тиранят бедных, бедные не раболепствуют; угнетатель и угнетаемый прямо говорят друг другу правду в глаза.
Революционеры заседали в пустой комнате с оштукатуренными стенами, на которых висело несколько грубых черно-белых набросков в манере, которую принято называть пролетарским искусством, хотя и один пролетарий на миллион его не поймет. Обе штаб-квартиры роднило одно: и там, и там в нарушение американской конституции[123]
на столе было спиртное. Перед миллионерами стояли разноцветные коктейли. Холкет, самый ярый большевик, признавал только водку. Он был рослый, сутулый, с агрессивным собачьим профилем: нос и кустистые рыжие усы торчали вперед, губы постоянно кривила презрительная усмешка. Джон Элиас, сдержанный брюнет в очках и с черной бородкой клинышком, завсегдатай европейских кафе, предпочитал абсент. Журналиста не отпускало ощущение, что Джон Элиас и Якоб П. Штейн чрезвычайно похожи. Они выглядели, думали и действовали одинаково, словно миллионер через подземный ход в гостинице «Вавилон» вынырнул на собрании подпольщиков.