Его провели внутрь через забранные колючей проволокой лагерные ворота, пришли еще люди, при нем стеснялись, конечно, говорить о пайках. Как только возникала пауза, он начинал обстоятельно, приниженно благодарить этих людей за свое чудесное спасение, и главный вопрос – что делать с ним во время бурь – был решен: ему выделили место между двумя сваями водонапорной башни, сзади была свежая деревянная стена продовольственного склада, а еще одну сторону и верх закрыли растянутым на железных рельсах полипреном, он мог сам заходить внутрь и хоботом ставить стенку на место. Конструкция вышла щелястая, он понимал, что ходить ему каждый раз, как проползет по лагерю буша-вэ-хирпа, пошарпанным, но это можно было пережить. Что трудно было пережить – так это что кругом новые люди и все норовили подойти близко. Он вырос в труппе, люди там, конечно, иногда сменялись, но были рядом изо дня в день, и он кое-как учился терпеть их глупость, навязчивость, запах, а про незнакомых труппа знала, что он этого не любит, и держала всех от него подальше. Здесь же ясно было, что терпеть людей – это молчаливая плата, которой от него ждут. Он терпел; к нему приходили, особенно в первые дни, целые толпы – делать в лагере было нечего: как ни старались этим людям найти занятие и как ни старались они сами себя занять (завели себе и театр, и две газеты, и детям организовали школу), а все равно скука была одним из главных мучений для всех, скука – и еще непонимание, как теперь жить дальше и зачем (были те, кто говорил, что вот он – ад: никакого пламени, а только вечная и неизбывная
Слону еноты докучали по-своему: подкапывались на территорию его полипренового митхама[71]
и стояли молча, рассматривая его, вяло перещелкиваясь между собой неприятными голосами, и дважды он больно спотыкался, когда под ним осыпался какой-нибудь из их подземных ходов. Бойкие рукастые девочки из внутренней охраны построили лестницу с площадкой наверху, он терпеливо подходил к этой лестнице и давал очередному ребенку или вполне взрослой дуре забраться, охая от восторга и ужаса, к нему на спину, и стоял, пока она елозила, вцепившись не слишком чистыми пальцами в его редкую шерсть (с гигиеной в лагере было не ахти, и он поражался, что люди так и не додумались чиститься песком). Все быстро выучились, что на тисканье слона у них есть часа два в день, преимущественно с утра (он нарочно делал так, чтобы дети в это время были в школе и докучали ему поменьше), а в остальное время он не считал себя обязанным подставляться под площадку, тем более что причислили его к категории снабжения Е, то есть к «вольнопитающимся»: вместе с вечно ноющими заполошными лошадьми, ебнутым фалабеллой, тихой, спокойной зеброй и быстро увеличивавшимся стадом коз его каждое утро водили в ближайший луг у пардеса[72] на выпас, а пайком давали только очищенную воду и рокасет в дозе, соответствующей его весу, и каждый раз волонтер из группы снабжения явно страдал, высыпая в яблочное пюре расфасованные по бумажкам порошки, – человеку этого количества хватило бы на месяц с лишним. От рокасета, который всем давали по утрам и вечерам для нейтрализации радужной пыли, а вернее, от кодеина и кофеина, которых в каждом порошке было по десять миллиграмм, его первые дни слегка колотило, он все время мотал ногой, не мог спать и почему-то яростно, жарко думал по ночам про Жерома и не сомневался, что этому бурому хаму никто на загривок не садится, что он дерет себе верблюдов и укрывается от бури в подъездах, а что радужка – так от радужки, говорят, умирают быстро, у этого любителя драмы только и будет время обстоятельно себя пожалеть. Впрочем, он не удивился бы, если бы выяснилось, что Жером и рокасет своими высокопарными стенаниями выпрашивает у каких-нибудь людей, а в рабство не сдается.