Иногда, правда, среди жаркой и душной бессонницы или в процессе невкусного, пыльного вольнопитания мучила его одна и та же ревнивая фантазия: что Жером разыскал и догнал труппу и теперь, может быть, даже выступает с ними где-то по лагерям. Мысль эта, эта маета
, была совершенно ужасной, прямо разъедала: признаваться себе, что он испытывает к труппе что-нибудь, кроме мстительной ненависти, замешанной на обиде, он не соглашался, чувства эти считал постыдным слонячеством, сердился на себя, яростно выдирал ветви с мясом там, где можно было осторожно надломить и оставить себе свежей еды на завтра, и жил в постоянном презрении к себе, в той самой безысходной маете – и никогда бы себе в этом не признался, потому что эсхатологических глупостей не любил. Мертвенные настроения в лагере, по видимости, разделяли почти все – от лошадей, устраивавших какие-то позорные слезливые камлания посреди пардеса, до волонтеров, приходивших в его митхам отдышаться и покурить дикой травы, которой после асона развелось удивительное количество и которую он сам жевал в качестве подножного корма с утра до ночи. Волонтеры каждый раз вежливо просили у него разрешения посидеть в митхаме и передохнуть, и каждый раз он для виду притворялся, что разрешение дает с неохотой, но на самом деле эти визиты были для него бесценными: зная, что он не слишком подвижен и совсем не разговорчив, при нем обсуждали, хоть и слегка понизив голос, такие вещи, которые следовало бы держать в секрете. Люди всегда вели себя в его присутствии именно так, и он до сих пор отлично помнил, как еще в Индии, когда ему было месяцев пять или шесть, на протяжении нескольких недель в его загончике велись по ночам тихие разговоры, которые закончились громкой историей со стрельбой, кровью, двумя казнями «по чести и совести» и одним самоубийством. Сейчас люди, конечно, отдавали себе отчет в том, что он все понимает, но он вел себя так тихо, так отрешенно, что новая реальность словно бы выветривалась из их сознания. Волонтеры же, собственно, именно о новой реальности приходили сюда поговорить – точнее, о людях, из чьих голов эта реальность ни на секунду не выветривалась, а еще точнее – о каком-то человеке из Южного штаба, который давит на всех с разработкой мер безопасности, касающихся бадшабов, и с тем, что надо теперь думать, при ком что говоришь, и непонятно, как быть, например, с пропускными пунктами, потому что кто угодно может быть носителем информации, хоть мышь, хоть таракан. Волонтеры говорили о том, что нет же никакой информации, ну кому и что донесет мышь, какому врагу, где тот враг, но военные же больные на голову, а постовые должны что делать, ловить мышей? Или мы сетку будем теперь такую ставить, чтобы муравей не пролез, – так давайте все просто бетоном обнесем и будем выпускать муравьев по одному. Другие волонтеры говорили, что сейчас плохо отзываться об армии нельзя, грешно это, что на армии сейчас все держится, что армия спасла всех, кто спасся, нехорошо, грешно сейчас сердиться на армию. Первые оправдывались, вторые с высоты своего морального превосходства постепенно их прощали, а он стоял и больше прежнего ненавидел свои размеры и еще свою старость, от которой он прямо посреди важного разговора мог вдруг заснуть и проснуться, когда от волонтеров остался только сухой едкий запах.