Ох, Хесус! Как я устала от твоих пустопорожних посланий, абсолютно загадочных для того, кому еще нет двадцати и кому трудно разобраться в твоих парадоксах. Когда ты остановишься? Почему тебе позволяют действовать подобным образом и все разрушать? Как понять страну, строго осудившую мою мать и в то же время столь снисходительно относящуюся к подобному субчику? Хесуса я остерегаюсь, но остерегаться Антонио — это то же самое, что остерегаться того, чем я теперь хочу стать; память о нем я сохраню в моем Дневнике. Я должна это сделать. Если я его больше не увижу, он не сможет появиться на этих страницах, и тогда я умру от печали, перестану существовать. Его поцелуи вознесли меня выше облаков, его мысли все больше и больше заполняют утерянные страницы. Если я не пишу, то потому, что удивительным образом нахожусь под прицелом его глаз. Это происходит, когда я смотрю его работы, разглядываю наброски историй, которые он хочет снять, если найдет для этого средства.
Звонок из Парижа — там все по-прежнему. Шума много, толку мало. Я жду, а Освальдо живет. Читаю «Сад», прогуливаюсь, делаю записи.
Примечание: как выглядит Антонио без одежды? Когда я дотрагиваюсь до его спины, то чувствую, как улетаю в какие-то неведомые пределы. Когда каждый день я раздеваюсь в одиночестве, то делаю это для него. Я стою и двигаюсь, как женщина, которую он покажет в своем внутреннем кино.
Антонио наконец порвал мою красную юбку. Больше не могу ничего описывать, хотя в то же время мне не терпится обо всем рассказать. Но я боюсь Дневника и возможных последствий.
Боюсь того, что страстно люблю. Страшусь быть обнаруженной и сама себя обнаруживаю, сбрасывая покровы.
Дом — это отраженная в зеркале фантазия. Парки — вовсе не парки, они живые; его фильмы стали моим наваждением.
Где же Париж и что со мной происходит?
Мы с Антонио сошлись прямо на ковре гостиной, где я наконец выплеснула все накопившееся за это время отчаяние. Он сразу достиг места, где сосредоточено наслаждение, давшее начало всем женщинам моего генеалогического древа, раскосым и пылким, откуда появилась и я, — это безмерное наслаждение, от которого родится моя дочь, и я выпущу ее в жизнь; он достиг той самой точки, где я понимаю себя все больше и больше, пока тело погружается в прекрасную боль, которую неотвратимо и откровенно воплощает собой и вызывает во мне Антонио.
Я делаю три глубоких вздоха — он всегда меня об этом просит, когда я разражаюсь слезами или дрожу от наслаждения, испытываю чувство вины или прошу прощения. Он принес обратно мои тетрадки, но не хочет сейчас мне ничего отвечать. Он призывает меня жить. И тогда изменится дрожащий почерк, пропадет страх перед всем и вся.
Прости, Дневник, что больше ничего не добавляю — пришла пора жить. Не хочу обманывать и в то же время не могу сказать, что происходит.
А происходит все, и это самое хорошее, что я могла бы сказать.
Город заливает море, и я пальцем не пошевелю, чтобы его сдержать.
На ковре видны отпечатки тел.
У Антонио два алмаза в ушах, третий алмаз — на его члене.
Антонио блистателен и без алмазов — его свет будит меня и ночью; его красота огромна и поглощает меня без остатка.
Вот отрывок из «Сада», который моя мать берегла для меня: «Я хотела бы постепенно завладеть тобой до такой степени, чтобы, после того как я буду поглощена и выпита до дна, у тебя бы не осталось ни единой капли для утоления чьей-то жажды…»
Не писала несколько недель; Антонио не вернулся. Освальдо перестал звонить.
Об Антонио ходят ужасные слухи; не могу в них поверить. Он бы не уехал вот так, не простившись. У меня осталось несколько его лент, где заснято мое тело, где я предстаю голой, где я принимаю душ и говорю перед камерой, а сзади звучит его голос. Я ставлю их в свой видеопроигрыватель и плачу, плачу, и меня утешить некому.
Для чего нужен Дневник, если я ему лгу?
Кто я и чего хочу?
Где ты, Антонио? Объявляю еще одну дневниковую забастовку до тех пор, пока мне его не вернут, пока я не увижу вновь его светлые глаза и он мне сам не скажет, почему тоже меня покинул.
Где он скрывается и от кого? Эти слухи не могут быть правдой. Я им не верю.
Сегодня вечером в мою дверь постучалась старая женщина: классическая бабушка из сказок, седовласая и красивая, с красным конвертом в руке. Когда она мне его вручала, то дрожала так, что губы ей не повиновались. Насилу вымолвила: «Тони не уехал, он на Кубе».
Она не захотела войти, поцеловала меня и медленно побрела обратно через сад.
Открывая конверт, я уже знала, прекрасно знала, что где бы он ни написал это письмо, оно несомненно было прощальным.