Мама, конечно же, звонила. И мне снова и снова приходилось слушать про Анатолия Петровича. Других тем для разговора у нее не было. И мыслей других не осталось. Ее миры, и внутренний, и внешний, сконцентрировались на одном-единственном человеке, с которым она жила в четырех стенах. Если про кого и говорить, что «света белого не видела», так это про мою маму в тот период. Она действительно ничего не видела, ни с кем, кроме Ани, меня и мужа не общалась. Да и это вряд ли можно назвать осмысленным общением.
Оказавшись дома, Анатолий Петрович вроде бы и вправду жил, как раньше. Ходил в магазин, в сберкассу, заезжал на работу. Даже привозил пирожки – «Людка передала». Мама была благодарна Людке за пирожки – у нее не было сил готовить, не было сил есть. По вечерам Анатолий Петрович смотрел телевизор, хорошо ел – сам себе покупал колбасную нарезку, которую мама называла «гадостью», даже выпивал. Он вдруг перестал пить водку с пивом и перешел на сладкие ликеры и дешевые портвейны. Мама пыталась его остановить, запретить, говорила, что нельзя. Но Анатолий Петрович ее будто не слышал. Единственное, что она могла сделать, – не давать ему таблетки в тот вечер, когда он напивался, чтобы не мешать лекарства с алкоголем.
Мама окончательно перебралась в большую комнату, которую закрывала на щеколду. Щеколду она поставила еще тогда, когда Анатолий Петрович был в больнице. К двери на ночь она приставляла еще и стул. Об этом я узнала позже. Не думала, что у нее был такой сильный страх. Но Анатолий Петрович больше не заходил в шкаф и не пытался выйти в окно. Он аккуратно пил таблетки, набрал вес, выглядел вполне бодрым. Препараты действовали – в руках остался лишь легкий тремор, но он мог самостоятельно есть и обслуживать себя. Бриться, правда, не мог – резался. Аня привезла старую электрическую бритву, которую сохранила ее мать, и счастью Анатолия Петровича не было предела. Он любил сидеть и водить по щеке бритвой до синевы. Мог просидеть так час и не замечать времени. Мама призналась мне, что звук этой бритвы ее ужасно, просто дико раздражает, выводит из себя. Как только Анатолий Петрович включал свою бритву, мама готова была лезть на стенку.
Так бывает. Это я могу понять. Нет, не с пресловутым звуком, когда пальцем по стеклу или мелом по доске, а в быту. Меня, например, всегда раздражал звук кофемолки. Просто до истерики. Я, конечно, терпела, но мама тоже могла задуматься и забыть, что кофе уже смолот. Хорошо, что кофемолка не выдерживала долгой нагрузки и нагревалась. Звук всяких кухонных приспособлений меня тоже, кстати, раздражал. Особенно тихий, жужжащий миксер. Маме, конечно, было сложнее. Раздражающий ее звук был связан с человеком, который ее тоже раздражал. Когда мама мне об этом рассказала, я искренне ее пожалела, даже сказала что-то хорошее. Она, как мне кажется, сильно удивилась, что я откликнулась именно на эту «тему», а другие ее жалобы пропускала мимо ушей.
Узнавал ли он тогда маму? Она точно не могла сказать. Ей казалось, что да – узнавал. Во всяком случае, он не просился домой, в другой «дом». То есть он отличал больницу от дома. И вроде бы на маму хорошо реагировал. Только стал раздражительным и капризным. Если он злился, то у него стекленели глаза. Мама минут тридцать мне рассказывала, как испугалась, когда увидела его взгляд.
– У него даже зрачки пропали, – плакала она, – пустые глаза. Будто он уже мертвый. Смотрит на меня, а не видит. Мне кажется, он в тот момент вообще ничего не соображал. Я боялась, что он меня убьет. Он меня не слышал вообще. Только смотрел и молчал.
Но в остальном Анатолий Петрович явно шел на поправку. Просто удивительно. Он строил планы на лето – очень хотел поехать в санаторий, непременно с бассейном. Куда-нибудь в Подмосковье. Он любил Подмосковье. Мама соглашалась. На всякий случай. Анатолий Петрович говорил, что надо поменять машину, взять дополнительные смены на работе. Он спрашивал, что мама хочет получить в подарок на день рождения. Мама сказала, что ничего не хочет, только спокойствия. И он обиделся. В общем, жили, как все живут.
– Я не знаю, как себя вести. Радоваться или нет? Как ты думаешь, это долго протянется? – спросила мама вместо «здрасте».
– Что опять случилось?
– Ничего. Понимаешь? В том-то и дело, что ничего. Все спокойно.
– Ну и радуйся. Ты же этого хотела.
– Да, но меня пугает это состояние. Я боюсь, что… произойдет что-то страшное.
– Но пока же не произошло.
– Да, но я тревожусь.
– Ты всю жизнь ощущаешь беспокойство, только не по моему поводу.
– Пожалуйста, не начинай. Я правда все время жду чего-то плохого. Срыва. Окончательного.
– Ты же сама говорила, что ему лучше, что он вроде бы как прежде.
– Да, все так. Даже лучше, чем было. Почти хорошо.
– Что ты от меня хочешь? Каких слов ждешь?
– Не знаю, никаких…
То, чего так боялась мама, случилось. Она потом говорила, что накаркала беду, призвала своими мыслями. Надо было думать о хорошем, а она ждала беды. И дождалась.