У меня разбита голова. Железом. И я улыбаюсь мысли о том, что, очевидно, это первый этап познания подлинной жизни.
Мельчаю. Я знаю, что мелка, но еще более явственно знаю, что, сделав тот единственный шаг, который определил и закрепил бы отход от мелочности, я пришла бы в тот тупик, где вместо, казалось бы, обретенной цельности я неизбежно становлюсь жалкой и, следовательно, вдвое мельче.
Тут можно говорить яснее, но требуется ли это?
Человек не только волк другому, но он и тигр себе, после того, как его отдали на растерзание собственным мыслям, инстинктам, тоске. Потому что беда тех, координирующих начал, которыми были бог, мораль, этика, культура, даже традиция бытовая, — их нет. Они сломаны, как клетки, в которых веками сидели звери, теперь вышедшие в толпу, на человека. А мы делаем вид, что счастливы, потому что жаловаться теперь некому, потому что ты именно тот кузнец, ковавший счастье и опаливший душу железом на пороге к нему.
Как же ходить по земле? С этим ли циничным скепсисом в ладони (?) на все позорящие тебя встречи и явления про запас. Для самоуспокоения. Или, отшвырнув его ногой, как засохший коровий помет, — взять курс на ту дорогу, где, оставаясь тигром себе, ты не будешь волком другому. И не только не будешь волком, а еще в меру той сокровенной сердцевины, которая от подлинного «homoni», что-нибудь предотвратишь гибельное, чем-то ускоришь рождение яркое.
Пойдем этой дорогой.
7.10.1938. Москва.
Садись, поговори со мной. Отдохни от своих мыслей. Цветут липы. Липень. Месяцу немного скучновато смотреть на землю, на эту простую зеленую скамью Гоголевского бульвара. Он стар и чрезмерно заражен скепсисом, гораздо больше, чем эти старые деревья и Гоголь, который для ребят, устраивающих веселые игры у подножия, не больше чем удобная игрушка.
Мне трудно говорить именно потому, что слова глохнут от страшной боли твоей, против которой, вернее, против ширины ее, нет как будто возражений, нет достаточно ярких и прямых опровержений возможности ее существования.
Июль начинается таким, как помнит его детство: солнечным, густым, пахучим, ярким. Теперь наливается рожь, и девушки гадают на колосьях о любимых. Очень хорошо пробежаться босыми ногами по росному саду, посидеть вечером с пряным запахом опьяняющих копен сена. Где-то уже повернулись к солнцу краснеющими бочками вишни, и у изб пахнет мятой и огуречной зеленью. В это время деревни спят — сон спокоен, тих, радостен: день был полон усталостью и трудом. Жизнь дышит спокойно, ровно. Если теперь пройти к лугам за старыми вербами — выдаст себя негромким журчанием река. В темных заводях тихо. Плещутся тяжелые сомы — завтра будет ведро. Все это можно почувствовать и на Гоголевском бульваре. Мысли, несколько несвойственные москвичу, в меру одинокому, в меру довольному и в меру работающему. Работа — это хорошо. Будь она несколько веселее, скажем, если бы случались разъезды — было бы совсем недурно. Это — сегодня. А завтра? Завтра определяется чувством, сознанием необходимости существования, оправдываемого тем, что работа твоя «песчинки малой» сливается в гармоничное целое с усилиями строящегося и возводящего мир коллектива.
Да здравствует завтра! Жизнь страны такова, что завтра лучше и шире, чем сегодня. Это и есть в каждом дне роста, перехода в новое.
Слова твои. Отрывки мыслей. И желания. Очень ярко и очень больно. Я многого не понимаю. Это не нужно тебе. Но я знаю, что ты выздоравливаешь. Я редко тебя вижу, редко говорю с тобой. Даже через провода. Почему? Бегу, боюсь боли для себя? Нет. Пока будет твоя боль, мне будет больно, даже если ты не покажешь ее. Хорошо знаю боль и потому чувствую минуты, когда тебе тяжело. Видно, даже тогда, когда тебе просто нужно чье-нибудь присутствие, безотносительно, как ты говоришь, — даже тогда я самый нежелательный собеседник. Это явствует из нашего «кухонного» разговора. Поэтому лучше говорить через бумагу: она отражает то, что есть сегодня, не напоминая ни обширного тяжелого, ни крупинок хорошего.
Да, ты выздоравливаешь. В листах, исписанных твоей рукою, я чувствую это. И нужно выздороветь физически. Тогда все, что кажется сейчас недостижимым,незаконным, «ограниченным координатами», как говоришь, встанет перед тобой единственно настоящим, и человек, который будет около тебя, как ты хочешь, будет дорогим.
Я говорил тебе о своем состоянии. Оно пришло не просто, я добился прежде всего здоровья, упорным лечением, наблюдением, я сбросил все мучавшие недуги, и тогда душу, оказалось, легче привести в порядок. Еще несколько месяцев на ремонт легких, и я буду совсем здоров.
Говоря откровенно, без помощи людской я не обошелся. Но я не искал ее. Просто есть люди, хорошо понимающие и правильно реагирующие на меня, хотя бы вниманием. Ты этого, конечно, не лишена. И цветы — признак этого внимания — это не похороны. Я рад, что их у тебя много. У меня они не живут, но когда они свежи — можно разговаривать, как с живыми. Это очень яркая частица жизни.