Чаще думай на бумаге. Если сможешь — отдавай мне. Тебе будет легче. Только не молчи. Молчание черно и безрадостно. Всякое слово ведет к жизни: хорошее — прямо, тяжелое — через отрешение. (...)
Доверие. Искренность. Напрасно и в разговоре, и в листах ты думаешь, что я это могу дать всякой женщине. Правильно, я отношусь к этой категории людей несколько внимательнее и лучше, чем другие мои собратья по полу, хотя и не высказываю это в словах, не показываю в поступках. Но пожелать то, что я сказал тебе, — каждой — не смогу. Я хочу тебе здоровья и радости более настойчиво, чем себе. Они тебе нужнее, ты глубже, шире, полнее воспринимаешь все, и потому тебе больнее.
В моем понимании тебя, в отношении к тебе было много острых углов и граней, резких переходов к самым неоднородным чувствам. Я их выплакал последней слезой в тот день, когда вместе уходили из разрушенной комнаты, чтобы никогда вместе не вернуться в нее. Ведь прожито вместе было так много, что даже самые тяжелые слова, которые говорились, казались маленькими, не могущими оставить следа. А когда слова уже стали реальным фактом, дороги ясно разветвились — упала та последняя слеза. И отношение к тебе стало совсем ясным, до боли четким: где бы Она ни была, как бы Она ко мне ни отнеслась — все равно, ничто не может поколебать хорошего, только хорошего желаю Ей, как и она всю жизнь шла ко мне с хорошим.
Это то, на что я тебе не ответил. Как видишь, никому другому этого сказать нельзя.
Опять прошла ночь. И бульварная скамья сменилась креслом в моем случайном антиквариате.
Наступающий день лучше вчерашнего. Пусть он даст тебе силу и поможет уйти из одиночества.
Москва еще спит. Человек с этим замечательным словом не может быть одиноким. Это так! Проснись и посмотри за окошко: Как много солнца! Как хороша жизнь!
Вагон. 9 ч. 30 м.
Боишься, что «может плохо получиться». Пусть получится так, как должно получиться. Я этого «не боюсь».
Если я смотрела только на тебя из окна вот этого вагона, в котором мне больно уже в тысячный раз, ты думаешь, ты смеешь думать, что в том взгляде было желание — больше — боязливая надежда найти оправдание? (Это так — ты не ответил тем взглядом, который нужен был мне.)
Нет, мне только страстно хотелось снять с твоих, еще неизменно близких мне глаз эту пелену боли. Я слишком хорошо знаю ее цвет и глубину, я не снимала ее в течение трех первых лет «нашего». Я захлебывалась в этой боли.
Это страшно даже в воспоминании. Хочешь, я скажу тебе — я любила тебя так широко, что не хватало дыхания, и каждая твоя даже незначащая улыбка, обращенная не ко мне, каждый твой взгляд или мысль в сторону прошлого ломали у меня сердце, желания, жизнь. И все же я знала, что это так ярко, что близко к настоящему счастью, вернее — я называла это счастьем.
Я знала и тогда, как знаю и теперь, — такое неповторимо.
Я ни в чем не обвиняю тебя. Возможно, мы сломали эту большую ценность совместными усилиями. Но и теперь я не хочу для тебя боли, мне тревожно за тебя всегда.
Ты скажешь, ты подумаешь — зачем же я причиняю эту боль, зачем «мана»?
Мне для самой себя нечего скрывать. Я говорила тебе неоднократно, как мало мне того, как скупо мне дано от яркого, от нужного мне, от необходимого для того, чтобы хоть в какой-нибудь степени оправдать передвижения изо дня в день.
Ты очень изменился, Аль мой. Ты внес в мою жизнь новую «мелочную» боль, которую нельзя оправдать стихийностью тех первых лет, которая, наоборот, опровергает, ломает, низводит к обычному, заурядному это неповторимое. Я не всегда — или даже не слишком часто, реагировала, по-женски непоследовательно, неумно, на него, потом стала спокойнее, тише, прывыкла, думала сделать все это приемлемым для себя. Не вышло. (...) Надламывала жизнь встречных, не буквально — встречных. Ты много молчал. О чем думал ты — я не знала. Ожесточенность росла. Я внутренне осмысливала десятки раз, взвешенно, проанализированно знала, что я права, что ты не дорожишь мной, нашим, что я для тебя только не совсем удачная, беспокойная жена, не внесшая ни уюта, ни ребячьего смеха в твои дни. Ты не слышал боли в моих словах с этим содержанием. Я уходила все дальше от тебя, никуда, ни к кому, в себя, в свое одиночество без слез. Я ожесточилась.
Одно из чувств, внушенных мною в это время, оказалось неожиданно глубоким, дружеским. Я не верила в это, не верю и теперь, вернее, потому что не нужно оно мне, как чувство. Но когда я увидела тут ту же пелену боли, с которой жила якогда-то даже во сне, — я не могла отказать человеку в простом дружеском слове, по-честному оговорив бесперспективность мыслей обо мне как о женщине.
Я не буду говорить о дикости последних дней. Я скажу о «мане». Что думаешь ты, Алесь? Цель ее? Сохранить мужа? Ты согласишься, что такая мысль абсурдна. Обмануть самое себя во внутреннем. Нет. Я проверила себя.
Только избавить тебя от необоснованной боли, от ненужной, никому ненужной тревоги.