Она взялась за веревку и нагнулась. Она машинально делала то, что ей приказывали. Позади ее шел человек, который тоже как будто повиновался тому же приказу, но в то время как Леонтина спускалась по лестнице, точно автомат, он наклонялся и заглядывал в подвал с каким-то странным чувством удивления и оцепенения. Его тревожила нелепая мысль, что он оставил там, внизу, какой-либо предмет, напоминающий о его преступлении. Какой предмет? Уж не сходит ли он с ума? Почему ему чудится, будто он оставил там такой предмет? И взглядом он искал ответа у всего окружающего: у стен, у притоптанного земляного пола, у квашни, у доски, которая ее прикрывала, у накинутого на формы холста, у дров, у своих старых туфель, у салфетки, у корзинок, у хромоногой скамейки, на которую иногда, около полуночи, садился к печке, чтобы съесть кусочек хлеба с сыром. Он рассматривал одну за другой все эти вещи, которые видел каждую ночь. Все они были на своих местах. И почему бы им там не быть? Никому, кроме него, они не нужны. Но он поглядывал на них подозрительно, точно опасаясь, как бы своим видом они не открыли Леонтине то, о чем она у них спрашивала.
Леонтина стояла и разглядывала их, не имея сил идти дальше. Ее ноги словно приросли к полу. Все, что она видела, все, что ее окружало, беспорядочно заполняло ее мозг. Она перестала разбираться и анализировать явления. Озираясь вокруг, она, казалось, больше не чувствовала страдания: то было уже не страдание, но смесь чувств и впечатлений, самых смутных, невероятная путаница образов и воспоминаний, какой-то нелепый хоровод. Место, в котором она находится, — по-видимому, подвал. Вот квашня, вот очаг, вот неясное очертание форточки, и там, возле нее, человек, который всегда находился в подвале, когда она приходила за хлебом. Но если ему полагалось быть в подвале — что же там делала Леонтина? Она никак не предполагала, что он там будет; его присутствие расстраивало все. Оно мешало Леонтине заглянуть в прошлое, мешало остаться одной со своими мыслями, оно мешало ей наконец, войдя в подвал, пережить вновь то чувство ужаса, которое она пережила в ночь убийства при виде пустого подвала, когда бросила туда свою монетку.
— Сядьте, — сказал Лампьё, подойдя к скамейке. — Возле печки: там лучше, теплее. И потом — там вы не будете мешать мне работать.
— Да-да, — пробормотала Леонтина.
Она села и стала следить за тем, как он сначала накладывал дрова в печь, затем снял свою куртку и трико и начал вынимать на лопатке из печи готовые хлебы.
— Ну как дела? — спросил Лампьё после долгой паузы.
Леонтина наклонила голову.
— В такую погоду здесь хорошо, — добавил Лампьё.
— Здесь хорошо, — повторила она.
Теплые, приятные запахи пропитывали воздух: запах горящих сухих дров, запах свежеиспеченного хлеба… Леонтина глубоко вздохнула.
— Смешно… — сказала она. — Это мне напоминает мое детство…
— А-а… — рассеянно протянул Лампьё.
Он обернулся. Где-то часы пробили два удара, слабо прозвучавшие в ночной тишине.
— А другие не пришли? — спросил Лампьё.
— Кто — другие?
— Ну… за хлебом, — пробормотал он.
Леонтина взглянула по направлению к форточке.
— Но почему вы их ждете? — спросила она задумчиво.
— Я?
Она остановила на нем взгляд.
— Я их не жду, — сказал Лампьё. — Просто они иногда приходят… когда я здесь, конечно… А иногда и не приходят…
Он говорил медленно, останавливаясь на каждом слове, точно припоминая их по мере того, как произносил: он волновался, и нужные слова ускользали от него… Они с трудом, по одному, сходили с его уст…
— Вы мне не верите? — спросил он.
Леонтина ничего не могла ему ответить: она не знала. Зачем обратился он к ней с таким вопросом?
— Ладно, ладно, — проворчал Лампьё, делая вид, что снова принимается за работу. — Только…
Он оборвал фразу, которую собирался произнести, и тяжелое молчание, полное двусмысленности и недоговоренности, отделило его от Леонтины.
VI
На другой день, придя в обычный час к Фуассу, он встретил там Леонтину, но эта встреча не произвела на него того впечатления, какого он ожидал… Он не чувствовал никого стеснения при виде Леонтины. Напротив, ее присутствие было ему почти приятно, оно даже как будто успокоило его. Однако что за дело было ему до этой женщины? Лампьё не смог бы этого объяснить. Дело было не в ней; или, вернее, оно было именно в ней, но косвенно, так как Лампьё думал не столько о самой Леонтине, сколько о том спокойствии, которым был ей обязан. Странное спокойствие… оно длилось весь день… и продолжало длиться. Он не понимал его. Единственно, что он сознавал, — это то, что теперь он чувствовал себя увереннее, зная, кто эта женщина, и не имея никаких оснований бояться ее.