В самом деле, Леонтина смотрела со своего места на Лампьё, и он понимал, что она пришла в этот погребок исключительно ради него. Этого было для него достаточно: он сознавал свою власть над этой девушкой. И сам он разве не хотел встретить ее у Фуасса? Это отвлекало его от привычки, усвоенной им с недавнего времени, — оставаясь наедине с собой, нарочно мучить себя, нарочно бередить свою рану. Действительно? Он испытывал новое чувство: чувство какой-то непринужденной веселости и — свободы! Лампьё не смел поверить этому. В первый раз после того дня, как он совершил преступление, всё — и люди, и вещи — казалось ему простым и естественным. Какое же чудо преобразило тот бесформенный хаос, в котором он столько времени находился, в маленький мирок, полный спокойствия и порядка?.. Это можно было считать только чудом; таков был взгляд Лампьё.
В погребке были его обычные посетители — бедняки, проститутки, угрюмые пьяницы. Одни приходили, другие уходили. Одни выбирали укромное местечко в сторонке, чтобы, сидя за столом, выпить стакан вина; другие стояли, прислонясь к прилавку, и Лампьё убедился, что никто из них не обращает на него ни малейшего внимания. Это были все те же жалкие подонки, которые с приближением ночи наполняли кабачки в районе рынка, чтобы укрыться от холода и дождя. Лампьё так часто терся между ними, что вид их не мог его шокировать. Но что думал он об этих людях? Он им не доверял, чувствовал себя среди них неспокойно. Что касается женщин — фраза Фуасса отнюдь не расположила Лампьё к ним. Однако Лампьё больше не видел в ней намека, который прежде относил к Леонтине. Почему? Да потому, что этот намек потерял всю свою угрожающую таинственность. Лампьё готов был в этом поклясться. В самом деле, что могла бы сделать Леонтина? Она ничего не могла бы сказать, так как ничего не знала толком. Сам он не открылся этой девушке — в последний момент он овладел собой: поставить преграду между собой и ею, сдержать рвущиеся наружу слова. Он помнил это весьма отчетливо. Потом Леонтина ушла. Он проводил ее до дверей лавки, и никто их не видел…
Так часто факты и явления, кажущиеся очень значительными, с течением времени укладываются в жизнь, не изменяя ее течения и даже не нарушая ее равновесия.
Лампьё сознавал, что вынесенное им из встречи с Леонтиной чувство уверенности в себе могло оказаться шатким. Но что из того? В данный момент он ощущал себя освобожденным от своих страданий, к нему вернулась радость жизни. И Лампьё не пытался освободиться от нее.
— Ну как дела? — спросил Фуасс.
Лампьё пожал руку, протянутую через прилавок, и потянулся за своим стаканом.
— Погодите, выпьем вместе, — остановил его Фуасс.
Они чокнулись.
В смешанном свете улицы неясные силуэты прохожих, сновавших по всем направлениям, отражались в окнах кабачка. В полосах света, пронизывавших серый туман, видны были струи дождя. Влажный пар затуманил единственное зеркало в коричневой раме, висевшее на стене. Временами, когда кто-нибудь открывал дверь, струя холодного воздуха охватывала ноги, и в то же время неясный гул, доносившийся с улицы, становился отчетливее.
— Двери! Двери! — раздалось два-три голоса, когда «всеобщая мать» задержала на пороге выходившего посетителя.
— Эй, вы там!.. Закроете вы, наконец, двери?! — вмешался Фуасс.
И когда она немедленно подчинилась, он проговорил:
— Хотел бы я видеть, как это меня заставили бы здесь, у себя, дважды повторить одно и то же приказание!
— Хорошо сказано! — воскликнул Лампьё.
Вчера еще ему было бы совершенно безразлично, что «всеобщая мать» беспрекословно послушалась хозяина погребка, это не задержало бы его внимания. Но теперь Лампьё интересовался всем, что вокруг него происходило, во всем принимал участие.
— Итак, — сказал он, — все идет своим порядком…
— Как и следует быть, — заключил Фуасс.