Наклоняюсь вниз и вижу: привязав себя к колесным осям, висит, не более как на четверть аршина от шпал, парень в изорванной свитке. Рядом с ним болтается деревянный сундучок.
— Что вы делаете? — удивляюсь я. — Веревка на ходу перетрется, и вы попадете под колеса.
— Пишов к черту! — злобно шипит свитка. — 3 восимнадцатого году катаюсь так и — ничего… дывысь, якой указчик нашовсь!
Смущенно отхожу и чуть ли не в сотый раз мерю ногами грязный, заплеванный перрон.
Начинает накрапывать дождь, мелкий, холодный, нудный… Кажется, что маленькие хлопья мокрой ваты грязно-серой, мутной пеленой падают с неба и обволакивают тело гниющей сыростью. Ветер срывает со стены когда-то красный плакат и бросает его вверх; быстро кружась в воздухе, плакат, как залитая кровью птица, тяжело шлепается на землю почти у моих ног. Наклоняюсь, читаю черную фразу на алом фоне: «За сытным обедом вспомни о голодающих братьях! Агитотдел Южн. жел. дор».
Так как я уже второй день не только сытно, но и вообще не обедаю, то это избавляет меня от горестных воспоминаний, и я иду к переброшенному через пути деревянному мосту, снимаю с плеч свою котомку и сажусь на нее. Здесь мне не надо вспоминать о голодающих, я их вижу воочию: под мостом уже много недель живет толпа самарцев. Все они так ослабли, что и не пытаются втиснуться в какой-нибудь эшелон и ехать дальше. Да и куда, зачем ехать?
Всюду их встретит тоже безразличное отношение, те же плакаты и давно закрытые столовые…
Злые, желтые лица взрослых и заплаканные лица детей. Ежедневно из-под моста выносят завернутые в лохмотья трупы и бросают их в яму за семафором… Женщин не видно… Мужчины разбрелись по станции и поселку, подходят к каждому встречному и с неотвязной, почти сумасшедшей настойчивостью требуют: «Дай хлеба!»
Сижу, прислонившись к влажному столбу, и думаю: с кого стянул вон тот красноармеец офицерский китель?
Красноармеец подходит к мосту пьяной походкой и говорит, икая:
— Бабы есть? В вагон нам бабов требуется.
Из груды тряпья медленно выползают две женщины и девочка лет пятнадцати.
Женщины смуглые, с широкими скулами, в круглых, когда-то шитых бисером шапочках, очевидно — татарки; девочка — белокурая, беспрестанно кусающая губы, одета в какой-то халат из мешков. Все три дрожат крупной, несдержанной дрожью.
— Только штоп молодые… — икает красноармеец, — порченые к черту! Получаешь по фунту хлеба на рыло, значит, подавай товар, как след!..
Молчу. Вчера я натолкнулся на такую же историю, хотел было остановить этот голый разврат, это кощунственное издевательство над голодными людьми, но сами же обезумевшие от голода женщины забросали меня криками: «Что ты, такой-сякой, хлеб у нас вырываешь?..»
— Ну, айда! — командует красноармеец, и две женщины с девочкой идут зарабатывать свой хлеб…
Темнеет…
Крупные капли разыгравшегося дождя хлопают о землю с мерным, надоедливым шумом. На мосту надо мной кто-то шлепает босыми ногами и поет довольно громко на мотив «яблочка»:
Подымаю воротник пальто, закуриваю «козью ножку» и с мучительной, острой болью думаю о России, о солнце, о задушенной семье, о моей изнасилованной, так рано поседевшей молодости.
Где-то хрипло свистит паровоз — идет пассажирский поезд.
Станция Лазовая.
Пасхальный жених
— Н-да, времечко, можно сказать. Бродишь по этому несчастному Крыму, как бездомный пес. Праздника даже негде встретить.
— Это верно, милые наступили времена. Как говорилось в наших краях: жисть ты мотузяна и колы ж ты перервышься!..
С сердцем швырнув изгрызенную папиросу в песок, смешанный с перламутровой массой мельчайших морских раковин, Рогов снова — в который раз? — обвел скучающими глазами тощий сквер, сбегавший к пристани однообразно-желтой дорогой.
Давно уже апрельские ночи медленно плыли над городом и тесной цепью гор; огромная скала — как вожак исполинского стада, идущего на водопой, — купала в спокойных волнах черную свою голову. С моря веяло крепким, древним запахом рыболовных сетей и соли, с гор — горьким ароматом цветущего миндаля и прохладным, странно волновавшим Рогова светом апрельских звезд.
Разрывая полумглу, между чахлыми кипарисами изредка проходили люди. У некоторых из них в напряженно сжатых руках горели свечи, защищенные от ветра бумагой. Смеясь и подпрыгивая, прокатился по аллее белый шарик — маленькая девочка в пуховом пальто. Задевая за землю большим цветным фонарем, она кричала назад:
— Мама, сколей! Мама, уже в целькви колокольчик звонит!..
Рядом с Роговым, на широкой каменной скамье, сидел товарищ по полку Павловский, долговязый, рыжий вольноопределяющийся из семинаристов. На краю соседней скамьи темнела женская фигура. Контуры ног в светлых чулках рельефно выделялись на сером пузырчатом камне. Уже с четверть часа незнакомка неподвижно и молчаливо смотрела в море.