— Ах да! Вот, — мой дядя, дядя Ника, а это — жених мой… — На минуту Наталка замолкла, но, притворно кашлянув в маленький кулачок, добавила решительно: — Мой жених, Евгений Николаевич…
Звали Рогова Павлом Петровичем. Он растерянно стал теребить пуговицу френча.
К счастью, жест этот остался незамеченным: дядя Ника расставлял приборы, снимал с подоконника бутылки, мурлыкая вполголоса:
— Да, согрешил я, милые мои, оскоромился преждевременно.
Когда в столовую вошла хозяйка, бывший помещик заявил торжественно:
— Теперь поздравим друг друга с великим праздником. Христос воскресе, милые.
Он троекратно поцеловал жену, племянницу, кольнул щеку Рогова казацкими усами. Наталка звучно приложилась к теткиной бородавке, поцеловала дядю и подошла к вольноопределяющемуся, тяжело и взволнованно дыша. У Рогова даже уши залил густой, детский румянец. Для чего-то переставляя стулья, девушка наконец сказала:
— Я с Женей уже христосовалась в церкви, дядя.
Седые усы опять запрыгали:
— Что-с? Это непорядок, Наталка, и даже грех. Как старый сердцеед, чую, что неоднократно и многократно вы уже целовались, так сказать, под луной. Простите, молодой человек, но вы не были бы гусаром, ежели бы не воспользовались сим правом жениха. Скажите: целовались под луной?
— Да… — глотая слова, сказал Рогов. — Неоднократно.
— И после этого ты, Наталка, не хочешь похристосоваться? Ну?
Розовая рука легла на зеленое сукно френча.
— Христос воскресе, милый…
Этот «милый» и теплота влажных, полуоткрытых губ легким вином наполнили сердце Рогова. Он не сразу опустил руку, с дрожью упавшую на плечо девушки. Дядя захохотал:
— Вы, молодой человек, далеко пойдете… Ну-с, приступим.
Разговены прошли ласково и весело. Кто-то («А может быть, это любовь?» — думал безусый гусар…) сбросил тяжесть междуусобных лет с этих плеч, молодых и старых. Дядя Ника, отдав должное красному вину («…молодой человек, обратите внимание: старорежимное, удельное…»), красочно вспоминал пасхальные ночи, обряды и обычаи родной Киевщины. Текли по черной бородавке обильные слезы. Все темнее, прекрасней и ближе мерцали крупные сливы Наталкиных глаз.
Уже лилось в окна сиреневое молоко рассвета, когда Рогов уходил из белого домика в виноградной муфте. Наталка вышла с ним в переднюю. Дрогнула ее протянутая рука. Кружилась у гусара голова — не то отвина, не то…
— Прощайте… — сказала девушка, все еще не отпуская руки. — Прощайте, пасхальный жених. Странно, целовались мы, а я даже имени вашего не знаю…
Рогов уронил фуражку, поднял ее, сказал, не узнавая своего голоса:
— Разве это надо? Разве важно? Наташа, только в мае мы уйдем на фронт. И я хотел… хотел спросить, просить вас, чтобы — не «прощайте», а — «до завтра»… Наташа, скажите, можно мне считать…
— Как все-таки странно все это… (В сливах рассыпались звезды.)
— Да, странно… Наташа, можно считать все, что было, — настоящим? Невесту не только пасхальной? Чтобы все это повторилось, там — под луной?..
Через пять минут шел по пустынной улице вольноопределяющийся Рогов, чувствуя не отлетевшую еще теплоту влажных губ, уронивших так просто и нежданно это звездное слово — «люблю». Все смеялось в это раннее феодосийское утро: и сердце гусара, и близкий гул моря, и трехцветные флажки на карте в огромной витрине. И казалось Рогову, что флажки эти не угрожающе жмутся к Перекопу, а широким веером хлынули вперед, заливая родную Киевщину, Москву, всю Россию…
Правда о 7000 расстрелянных
Мученической памяти братьев Михаила и Павла.
Штабс-капитан Коченовский и конный разведчик второй батареи Евгений Стерн шли позади всех, и их то и дело толкали в спину мохнатые сибирки конвоя.
Особенно запомнилась одна: с белым пятном на забрызганной грязью ноге и неровно подстриженной гриве. Лошадь осторожно ступала по камням и, когда негромко звякало копыто, открывала глаза — грустные и ласковые. Ехал на ней Пильчук — веселый матрос в длинной бурке и красных штанах с серебряным шнуром. Лицо у Пильчука все время расплывалось в широкой улыбке и как-то наклонялось вперед, когда он говорил надтреснутым голосом: «Поторопись, поторопись, шпана! Все одно не утикешь. Севодни нам еще одну партию пропустить надоть».
Стерн торопливо двигался по шоссе, размахивая левой рукой. Правая была крепко, до боли связана с рукой Коченовского просмоленной веревкой; она же связывала штабс-капитана с генералом Угловым, худощавым стариком с выбитым прикладом глазом. Генерал тяжко дышал и на ходу вытирал кровь о плечо соседа — военного чиновника Пронева. Кто был впереди, Стерн не видел.
Длинная цепь фигур тянулась в гору, усаженную тополями, и там тонула в предрассветной дымке. Слева был обрыв, изрезанный причудливыми зигзагами скал — как черные монахи стояли они, эти скалы, на долгой молитве: далеко внизу мерно двигалось, вздыхало, пенилось море.