— Это сливовый, мистер Райт, — холодно обронила Соня и снова уткнулась носом в печатную машинку.
— Ах да, простите… вечно путаю оттенки. Но вы равно прекрасны и в вишневом, и в сливовом, мисс Грюнберг.
Не дождавшись ответа, он скрежетнул зубами и принялся за работу.
На столе возвышалась кипа сегодняшней корреспонденции. Конверты из манильской и обычной бумаги — некоторые потрепанные, некоторые совсем новенькие, но заполненные одной и той же субстанцией — дерьмом. Для стороннего человека это были бы рукописи и письма, но Фэрнсуорт держался мнения, что профессионал имеет право называть вещи своими именами. Дерьмо. Иногда оно даже пахло — дешевыми вдовьими духами, дрянным табаком, горелым жиром.
Следующие полтора часа ушли на заполнение корзины для бумаг. Конверты, подписанные с ошибками, отправлялись туда нераспечатанными. Прочие отнимали чуть больше времени — около минуты каждый. Комические куплеты о кошечке, забравшейся на дерево… Воспоминания пожилого коммивояжера… Трогательный рассказ о сиротках, беззастенчиво срисованный у покойницы Бронте… С миром действительно было что-то не так. Скоро одной корзины станет мало для этого потока.
На последнем конверте Фэрнсуорт запнулся. Средней толщины, дорогая бумага мраморного оттенка. Это еще ничего не значило: в среднем талант и толщина кошелька соотносились не более, чем размер обуви и склонность к астигматизму. И все же подобная забота об осязательных ощущениях редакторов «Миррор» вызывала чувство, отдаленно похожее на благодарность.
Отправителем значился некий Эдвард Софтли. Адрес, отпечатанный на машинке, гласил: «СЕЙДЕМ — ХИЛЛ, 19». Фэрнсуорт что-то слышал об этом месте — кажется, площадь в Бруклине, — но плохо знал город и не имел желания узнать его получше, хотя с переезда из Чикаго прошло четыре года. Некоторые его знакомые похвалялись, что давно забыли родные края и чувствуют себя в Нью-Йорке как рыба в воде. Болваны. В воде есть создания и покрупней, о которых рыбы даже не подозревают. И вот они-то там настоящие хозяева.
Вскрыв конверт, Фэрнсуорт извлек аккуратную белую стопку. Первый лист занимало лаконичное и донельзя при этом высокопарное авторское послание, далее следовала сама рукопись. Текст был разбит на две колонки. Заголовок вещал:
Фэрнсуорт пожалел, что во рту у него пересохло и совсем не осталось слюны. И принялся переворачивать страницы, потому что этот вид дерьма в «Миррор» приветствовался и даже ценился.
«…ее первый бал. Накануне Элизабет долго не могла уснуть: все мысли в ее хорошенькой головке были устремлены к завтрашнему вечеру, когда…»
«…тайком поглядывал на нее. Элизабет почувствовала, что краснеет, но не в силах была устоять перед магией этого взгляда. Наконец юноша…»
«…приняли меня за кого-то другого, капитан! Как вы смеете даже намекать на подобные вещи в присутствии леди? Я отказываюсь верить, что ваш батюшка не привил вам подобающих манер!
— Элизабет, я лишь…»
Отложив последний лист, Фэрнсуорт какое-то время задумчиво созерцал поверхность стола — некогда светло-коричневую, теперь испещренную пятнами кофе и чернильными кляксами. Эдварду Софтли хватило наглости прислать в «Миррор» повесть, которую сочли бы безнадежно устаревшей и во времена Остин. С салонной прозы он сбивался на слезливый романтизм, а все потуги на стилизацию сводились на нет манерой викторианского порнографа и вульгарным подбором слов.
Трудность заключалась в том, что читатели «Миррор» отстояли в умственном отношении еще дальше — тысячелетия на три, не меньше. А значит, мистер Софтли имел немалые шансы на успех.
По крайней мере, в тексте было на удивление мало ошибок.
Через мгновение Фэрнсуорт скривился, внезапно осознав: ошибок не было вообще. В каком-то смысле существование этой повести оскорбляло литературу больше, чем мемуары старого резонера или вирши о котятах. В их случае форма и содержание хотя бы находились в убогой гармонии. «Искусство любви» же напоминало сгнившего кадавра, на которого натянули свежую синтетическую кожу. Впрочем, до их появления оставалось всего ничего, если верить ученым.
Фэрнсуорт нехотя поднялся и мелкими шажками заковылял к кабинету главного редактора. Соня опять смерила его взглядом. Да, я костлявый и лысый, а руки мои дрожат. Но ты и представить не можешь, как я называю одну шлюху из Бронкса, когда вколачиваю ее в кровать. Тебе бы имя показалось знакомым.
И никакой блузки на тебе нет. Ни вишневой, ни сливовой.
Из-за двери Главного, забранной матовым стеклом, просачивался привычный запах плохого пищеварения и спиртного — тоже плохого. Звуков, однако, не доносилось — и Фэрнсуорт никак не мог определиться, к добру это или нет. Но все же постучал. И, подождав немного, вошел.