Честертон, выступая в защиту аллегории, начинает с того, что отрицает способность языка в полной мере выражать реальность: «Человек знает, что в душе у него больше волнующих, смутных и безымянных оттенков, чем красок в осеннем лесу… И при этом он полагает, что все многообразие этих тонов и полутонов, во всех их переливах и сочетаниях может быть точно выражено произвольным сцеплением рыков и визгов. Он верит, что из груди биржевого маклера на самом деле исходят звуки, обозначающие все тайны памяти и все муки желания». А поскольку средств языка недостаточно, Честертон обнаруживает другие способы выражения: подобно архитектуре или музыке, таковым может стать аллегория. Она состоит из слов, но это не язык языка; аллегория есть знак знаков, выражающих добродетель храбрости и таинственные озарения, которые обозначаются этими словами. И этот знак точнее простых слов, удачнее и богаче.
Не знаю, кто из этих выдающихся оппонентов прав; но я точно знаю, что когда-то аллегорическое искусство могло очаровывать (сохранилось около двух сотен рукописных экземпляров запутанного, как лабиринт, «Roman de la Rose», состоящего из двадцати четырех тысяч стихов), а теперь оно невыносимо. Кроме того, мы чувствуем в нем глупость и легкомыслие. Ни Данте, изобразивший свою историю любви в «Vita nuova»[472]
; ни римлянин Боэций, сочинявший «De consolatione»[473] в павийской башне – в тени, которую отбрасывал меч его палача, не разделили бы наших чувств. Как объяснить это противоречие, не прибегая к petitio principii[474] о смене вкусов? Кольридж замечает, что все люди рождаются либо платониками, либо аристотеликами. Первые интуитивно чувствуют, что идеи реальны, вторые – что идеи суть обобщения; для одних язык – не что иное, как система произвольных символов; для других – это карта Вселенной. Платоник знает, что вселенная – это своего рода космос, порядок; но для аристотелика порядок может быть ошибкой или порождением ущербного знания. В разные времена и на разных широтах два бессмертных антагониста продолжают свое существование, меняя языки и имена: один – это Парменид, Платон, Спиноза, Кант, Фрэнсис Брэдли; другой – Гераклит, Аристотель, Локк, Юм, Уильям Джеймс. В суровых школах средневековой схоластики все взывают к Аристотелю, наставнику разума человеческого («Convivio»[475], IV, 2), однако номиналисты – это Аристотель; реалисты – Платон. Джордж Генри Льюис полагал, что единственная средневековая полемика, которая имеет философскую ценность, – противостояние номинализма и реализма; суждение дерзновенное, но подчеркивающее важность яростного противостояния, вызванного в начале IX века сентенцией Порфирия, которую перевел и прокомментировал Боэций, – Ансельм и Росцелин дискутировали о ней в конце XI века, а в XIV Уильям Оккам вдохнул в нее новую жизнь.Как и следовало ожидать, годы до бесконечности преумножили межеумочные положения и оговорки; однако важно отметить, что для реализма первичными были универсалии (Платон бы сказал – идеи, формы; мы скажем – абстрактные понятия), а для номинализма – единичные вещи. История философии – не никчемный музей развлечений и словесных игр; вероятно, эти два тезиса соответствуют двум способам постижения действительности. Морис де Вульф пишет: «Крайний реализм обрел первых сторонников. Хронист Герман (XI век) называет antique doctores[476]
тех, кто преподает диалектику in re[477]; Абеляр говорит о ней как о „старой доктрине“, и до конца XII века по отношению к противникам употребляется слово „moderni“»[478]. Немыслимый в наше время тезис казался очевидным в XI веке и имел определенный вес в XIV. Номинализм (прежде – новинка для немногих избранных) является теперь общепринятым; его победа настолько велика и неоспорима, что в его имени не осталось нужды. Никто не назовет себя номиналистом, поскольку иных попросту нет. Но давайте попробуем понять, что в Средние века существенными были не люди, а человечество, не отдельные личности, а вид, не виды, а род, не роды, а Бог. На мой взгляд, именно от этих понятий (наиболее ярким примером которых, вероятно, служит четверичная система Эриугены) и берет свое начало аллегорическая литература. Это история абстракций – так же, как роман – история отдельных личностей. Абстракции олицетворены – следовательно, в каждой аллегории есть что-то от романа. Личности, которых живописуют романисты, стремятся к обобщениям (Дюпен – это Разум, Дон Сегундо Сомбра – это Гаучо); в романах есть аллегорический элемент.