«Это случилось 21 августа 1817 года. Протестантские святоши, самые неотвязчивые и клейко скучные, давно. надоедали ему. Оуэн, сколько мог, отклонял прения с ними; но они не давали ему покоя. Какой-то инквизитор и бумажных дел фабрикант Филипс дошел в своем церквобесии до того, что в комитете парламента вдруг, ни к селу. ни к городу, середь дельных прений, пристал к Оуэну с допросом, во что он верит и во что не верит. Вместо того, чтоб отвечать бумажных дел фабриканту какими-нибудь тонкостями, как Фауст отвечает Гретхен, ex linen-draper Оуэн предпочел отвечать с высоты трибуны, перед огромнейшим стечением народа, на публичном митинге в Англии, в Лондоне, в Сити. в London Tavern! Он по ею сторону Темпль-Бара, возле кафедрального зонтика, под которым лепится старый город, в соседстве Гога и Магога, в виду Уайт-Голль и светской кафедральной синагоги банка – объявил прямо и ясно, громко и чрезвычайно просто, что главное препятствие к гармоническому развитию нового общежития людей – Религия. „Нелепости изуверства сделали из человека слабого, одурелого зверя, безумного фанатика, ханжу или лицемера. С существующими религиозными понятиями, – заключил Оуэн, – не только не устроишь предполагаемых им общинных деревень, но с ними рай – недолго устоял бы раем!“ Оуэн был до того уверен, что этот акт „безумия“ был актом честности и апостольства, необходимым последствием его учения, что обнародовать свое мнение заставляли его чистота и откровенность, вся его жизнь – что через тридцать пять лет он писал: „Это величайший день в моей жизни, я исполнил свой долг!“ Нераскаянный грешник был этот Оуэн! Зато ему и досталось!»