ЭФРОС. «Опять в намеке верно. Алла, до середины даже правильно. Здесь что отличает от 1-го акта, который мы прошли? Прежде всего, что это – некоторый повтор. В принципе речь идет о том же. Но, значит, делать это надо уже не так. Теперь Раневская тянется к Лопахину. Просит предложить другой выход. Ей уже как бы ясно, что надо лечиться, но только то лекарство ей не подходит, она просит другое. Начало надо брать жестче, чтобы потом был сильный взрыв в монологе о „грехах“. В ней раздражение должно нарастать от бессилия. В чем еще отличие? Лопахин. Если в первом акте он не знает, как подступиться, то здесь, через три недели, должно быть другое. Допустим, я знаю, что человек болен проказой, он отказывается принимать мое лекарство, а уже есть признаки болезни. Бессилие врача в подобном случае страшно. Смысл 2-го акта – все поняли безысходность положения. В 1-м акте этого не хотели понимать. В чем смысл появления Прохожего? Он – „другой“. Ведь они, последние, во всем мире такие. Это маленькая кучка обреченных. А вокруг все такие, как Прохожий. Мир вокруг такой. А их жизнь кончилась. Это о конце чего-то. Он о поезде спрашивает, а в поезде все будут такие, а едут они в город, а в городе заводы. И вокруг все такие, как он. Лопахин тоже оттуда, но он рос рядом с ними, он их, этих странных, вымирающих людей любит. Он один может с Прохожим говорить на его языке – он кричит на него».
Позже в своей книжке Эфрос напишет:
«В „Вишневом саде“, может быть, самое трудное – второй акт. Гуляют, разговаривают, часто даже как бы теряя нить разговора. Гуляют, болтают, а время идет. То самое беспощадное время, которое в конце концов все решит. И чем больше отстраненных, отвлеченных реплик, тем больше сгущается мрак. Тем ближе беда. Вначале дурацкие разговоры слуг. Словно клоуны разговаривают. Рыжий, белый и еще какой-то. Белиберда, сапоги всмятку. Яша курит дешевые сигары, Шарлотта рассказывает свою нелепую биографию, а Епиходов угрожает, что застрелится. Потом и господа говорят, будто бог знает о чем. Неожиданно главным монологом разражается Петя. А кто-то смеется над ним, не принимая его всерьез. Между тем садится солнце, и с неба слышится странный тревожный звук. Может быть, птица, а может быть, вовсе и не с неба, а, наоборот, из-под земли: в шахте сорвалась бадья. Никто не знает. И тут окончательно всех пугает пьяный прохожий. Все это похоже на возмездие за потерянные минуты, в которые следовало бы что-то решить».
В пьесе несколько раз звучит слово «несчастье». Начинает Епиходов в 1-м акте: «Каждый день случается со мной какое-нибудь несчастье». Дальше Фирс: «Перед несчастьем тоже кричала сова…» И т. д.
В социологии есть так называемая теория Томаса – если выдуманная ситуация рассматривается как реальная, она происходит. Она становится реальна по своим последствиям. А я знаю, что поэты, например, иногда боятся написать какую-нибудь фразу, так как они убеждены, что слово произнесенное – уже является действием. Об этом писала и Ахматова.
Иногда, чтобы не произносить какие-то слова, которые у всех на уме, Гаев, например, как краснобай начинает или философствовать, или строить какие-то неосуществимые прожекты.
«Многоуважаемый шкаф» – как и звук лопнувшей струны, трудность в режиссерском решении. По рассказам, с этим монологом о шкафе столкнулся и Станиславский, игравший Гаева в первой постановке пьесы, хотя сам Чехов упорно его уговаривал играть Лопахина. Так вот, на репетиции, как говорят, Станиславский – Гаев, произнося этот монолог о «многоуважаемом шкафе», долго, тщательно и аккуратно раскладывал в этот шкаф заветные вещи, которые остаются в семьях многие годы. Понятно, что Станиславский хотел заменить смысл монолога физическим действием, но это скрупулезное отношение к вещам скорее сродни купцу, а не беспечному Гаеву, который все «свое состояние проел на леденцах».
О Гаеве мы много говорили на репетиции. Вите Штернбергу эта роль вначале никак не удавалась. Витя огромный, с виду сильный человек. По внешности скорее Лопахин, а не Гаев. Надо играть растерянность перед возникшими обстоятельствами. Мучительное вдумывание в суть происходящего. Паника от невозможности в него проникнуть. Масса средств выйти из положения, а значит, в сущности, ни одного…
Я никогда раньше не была в Доме-музее А.П. Чехова в Ялте. Пугало само слово – дом-музей. Остался Чехов, который только что переехал с Малой Дмитровки, Чехов в Мелихове, Чехов наездами в Москву, письма Чехова… Он тут, он всегда может появиться… И вдруг – дом-музей. Как мавзолей. И все-таки – пошла. Вернее, потащили знакомые.