В ее услужении ничего не изменилось. Она убирала в комнате, приносила мне еду. Продолжала за мною присматривать, выполняла обязанности, которые были возложены на нее функциями сиделки и распоряжениями врача. Возможно, целые дни уходили у меня на то, чтобы смотреть на нее, ее слушать, когда она появлялась, направляясь прямиком к столу, чтобы поставить на него еду, или ходила, кружа по комнате, с бесконечным тщанием протирая самые никчемные предметы, внося избыток терпения и скрупулезности в действия, которые, казалось, вершились в тысяче миль отсюда. Я предоставлял ей поступать по своему усмотрению. Передо мной ставились подносы, и иногда, в тот момент, когда моя рука скользила к ним, мне думалось: вот я кормлюсь, утекают дни, и нечто, чего я до сих пор не знал, ну или разве что по книгам, и что называют временем, пытается меня подхватить; но иногда, напротив, мне казалось, что я навсегда застрял в особенно иссушенном моменте этих неизменных летних дней, я отказывался понимать, с каких пор длится это безмолвное хождение туда-сюда и не в первом ли его дне мы все еще пребываем, в том мгновении, когда, рассматривая меня странным образом, она стала более зримой и более тусклой, чем ей следовало быть. Время от времени заглядывал Рост. Усаживался, и то, что он начинал вещать, не всегда доходило до моих ушей. Если его послушать, Буккс начал испытывать большие затруднения. Они подстерегали его даже со стороны массы отщепенцев, которые, проскользнув сквозь ячейки закона, не могли не ускользнуть и от него, как ускользал от них своим желанием триумфально освободить их он сам. Его парализовала инерция надежд этих жалких пережитков катастроф, словно влекомых вследствие трагической усталости постоянно проваливаться вглубь истории, и самое темное, самое опасное в них для закона в равной степени мешало в его борьбе против этого закона и ему самому. Чтобы принудить их к жизни, он всячески насаждал самоуправство, практикуя столь методическую и жесткую власть, что, казалось, хотел дискредитировать все ее формы, даже самые умеренные и самые лицемерные: бесконечное примирение, взаимное доверие, прозрачность обязанностей – все это было на стороне закона, беззаконие же прибегало к непреклонности правил и строгости одновременно расплывчатой и скрупулезной дисциплины. Фиглярствующий ум Роста полагал, что такая строгость в организации необходима, чтобы преобразовать инстинктивную враждебность к сложившемуся порядку вещей в подлинную силу. По его мнению, пользуясь системой помех и препон, следовало медленно повышать, не нарушая ее пассивности, уровень застоя сей безмерной инерции, пока она не перехлестнет через все плотины. Вот почему в нашем доме, где каждый больной или бывший больной должен был подчиняться множеству ограничений, не мог выйти, не мог даже спуститься во двор и, мало-помалу заточенный в одной комнате, ежесекундно ощущал, что пребывает под контролем то врача, то болезни, в то же время складывалось впечатление, что, несмотря на все предписания и надзор и по причине строгости этого вызывающе унизительного надзора, жизнь была более аморфной, более беспорядочной и запутанной, чем если бы каждый вел себя так, как ему заблагорассудится. Должно быть, так же обстояло дело и в других приютах, в обычных домах, где по-прежнему несущие свою службу охранники продолжали все высматривать, все выбалтывать, укрывая за своей спиной невесть какое немое и слепое кишение. За всем этим Рост горделиво прозревал проявления высшего плана. Но он не мог знать того, что знал я, – что вся эта власть и порядок были той же природы, что и якобы организованное ими бесформенное опустошение. И если Буккс уделял максимум энергии тому, чтобы расписывать, регулировать, управлять, вкладывая в эту задачу больше размышлений и живости, чем любой представитель государственной власти, то дело тут в том, что беспорядок в нем был методом, а инерция – работой; настолько неистовой и беспощадной работой, что все то, что он делал самым организованным образом, казалось результатом бесцельной страсти, скорее недоделанным, чем сделанным. На что еще он мог надеяться? Не то чтобы ему недоставало сил, или навыка в интригах, или чутья на ошибки, похожие на его собственные, – их он умел выявлять или порождать в любом месте. И мало-помалу он проникался простой истиной: закон присутствовал всюду, и всюду, где он проявлялся, происходящее озарялось светом, в то время как невидимыми становились тяжеловесные материальные пружины государственного механизма. Когда появляется полиция, когда позади своего рабочего места труженик замечает контролера, того, кто надзирает за ним и может на него донести, такие насилие и контроль не кажутся одними из тех прискорбных положений, которые приписывают силе обстоятельств и с которыми, не принимая в них участия, мирится закон. Совсем наоборот, следовало прочувствовать, что удары дубинок, отнюдь не противореча бесконечной терпимости государства, представляли собой в чистейшем виде его дух понимания и что скрытая слежка готового выдать вас предателя полностью отождествлялась с прямым и справедливым надсмотром коренящейся в глубинах сердца истины. Так что избитый, истязаемый, брошенный в застенок, безнадежно взывая к закону, бесконечная доброжелательность которого была ему известна, мог разве что получить дополнительные удары, а полицейские, услышав его, начинали смеяться, били его по лицу и жгли, бесновались как одержимые, поскольку в это мгновение именно так они могли показать себя самыми человечными и достойными из людей. Из подобного взгляда на вещи Буккс, кажется, извлек странное заключение, что его основные шансы связаны с государственными службами и что бесчисленные сотрудники официальных служб должны быть его союзниками, а не противниками. Еще и поэтому вся система притеснения и неравенства, которую он ненавидел, поскольку в его глазах именно она, и ничто иное, и была царством универсального закона, стала его собственной системой, установленной повсюду, где это было в его власти, и усовершенствованной терзавшим его помешательством на методичности. Наряду с этим он установил множество связей с функционерами самого разного рода; повсюду, где государство вело публичное существование, у него были небольшие подпольные отделения. Именно необходимость для государства быть в определенных местах явственным и незыблемым и поставляла ему, утверждал он, нужные средства, чтобы государство победить. Любая официальная организация в конце концов неминуемо давала приют его собственной тайной организации: обе пользовались одними и теми же ресурсами, теми же бумагами, теми же печатями и подчас теми же людьми, но одна из них была противозаконной, использование ею законных формулировок было лишь очередной фальсификацией, а другая являлась подлинной и наделяла подлинностью все, что проходило по ее ведомству. Буккс не мог не понимать, что вся его столь умело, столь тщательно выстроенная сеть целиком и полностью известна тем, кого он хотел застать врасплох; что он, конечно же, воспользовался, чтобы ее организовать, сообщничеством общественных служб, но это сообщничество было о двух концах и не только служило ему, но и его выдавало. Все, что он делал и решал, становилось известно, классифицировалось и оценивалось; все, что, как ему казалось, он обнаружил, обнаруживало его и обезвреживало. Он как бы шпионил за самим собой и продавал свои секреты в тот самый миг, когда их покупал. Это его ничуть не смущало. В нем присутствовала страсть к действию, которую подпитывало все что угодно, и чем больше ему казалось, что им, используя его против него же, злоупотребляют в своих играх официальные силы, тем сильнее он ощущал их лицемерие, их подлость и обман – настолько, что находил в своем поражении новую причину бороться и победить. Когда наведывался Рост, медсестра, обменявшись с ним взглядом, удалялась. Если мужчины относились к нему с недоверием, то женщинам он, как правило, нравился: неистовое и детское в нем, своего рода леность в работе, находили и соблазняли в них нечто еще более неистовое и детское. Однажды утром, поставив передо мной поднос с чашкой и хлебом, когда я начал было пить, она, слегка встряхнув, остановила меня: