По прошествии ночи она вывела меня на улицу. Но дорога, я хорошо это видел, пребывала в нерешительности, казалась неподвижной, канувшей в хаос дыма и пыли. Потом ею вновь овладела страсть к продвижению, она принялась лавировать, вытянулась, сжалась, покрылась черной пылью, прошла рядом с большим зданием, внешне походившим на завод, и наконец пересекла двор. Ее целью оказался небольшой корпус, куда, тихонько меня продвигая, она без церемоний вместе со мной и вошла, как будто вдруг оказалось, что сам этот путь обернулся комнатой. «Теперь вам здесь будет спокойно, — сказала Жанна. — Это корпус для изолированных». После того как она уложила меня на одну из двух кроватей, я увидел, как она сдвигает загромождавшие проход ящики, поднимает их, переворачивает, методично складывает у стены друг на друга. Чуть позже она открыла дверь и вышла. Сквозь стекла этой двери виделся почти пасмурный свет — казалось, он налип на стекло и его затемнял. Оттуда он неспешно растекался по центру комнаты, и, по мере того как он поднимался, я видел, как на стене передо мной приходят в движение бессчетные серые точки, приближаются к его молочно-белой зоне бесконечно малыми движениями, но при этом настолько массово, что двигаться начинала сама стена. В свою очередь всколыхнулся, соскользнул и весь свет, как будто, уже долгое время ее карауля, он в этот момент решил покончить со своей жертвой; и действительно, он на нее набросился: немедленно крохотные точки сгустились, стали мелкой мошкарой, бескрылой, ползающей, едва народившейся и уже охваченной тишиной вегетативного пищеварения. Тут вошла она, распахнув дверь ногой. В одной руке у нее были метла и мешок, в другой — таз. Из мешка она вынула маленькую лампу и приладила ее надо мною. Она входила и выходила, принесла доску и водрузила ее на козлы, открыла чемодан и стала в нем копаться. Какое-то мгновение разглядывала занавеску, скрывавшую что-то вроде закутка, и за ней исчезла; когда она оттуда вышла, с ее лица, шеи, рук стекала вода. Я видел, что она хочет присесть, она оставалась в неподвижности, с выражением подавленности на лице, свесив голову на руки, пока те рассеянно дергали ее за волосы, их разделяли, ощупывали и время от времени подносили что-то ко рту. Так, с опущенной головой, занимаясь этим, она вдруг вскрикнула, издала тревожный, живоный крик, придушенный страхом вой, и меня пронзила уверенность, что в ней в этот миг пробудился звериный инстинкт, инстинкт существа, с тревогой предчувствующего приближение чего-то ужасного; пробудился без ее ведома, поскольку она продолжала спокойно разбираться со своими волосами, и даже когда я увидел, как она вынимает изо рта шпильки и с криком «Сюда нельзя!» смотрит на дверь, я продолжал слышать в ее словах отголоски воя, который оставался своего рода знаком и который уже никто не мог зачеркнуть. Она вернулась, взглянула на меня. «Я иду в диспансер, — сказала она. — В этой бойне уйма раненых. Главное, не двигайтесь». Она стянула волосы куском материи, посмотрела на меня и вышла.