Этот крик продолжался, сам по себе, тогда как она, мне показалось, исчезла. Он скитался, бесплотный, смиренный, слегка напуганный, что останется заточённым в этой комнате. Подчас он был уже не более чем шепотом, мыслью открытого рта, потом снова возвышался, выходил за стены, покрывал безграничное пространство, гоня перед собой звуки двора, дóма, гул всего города. В какой-то момент она выпрямилась и прислушалась. С улицы доносился сильный, властный голос громкоговорителя; из точки где-то на улице, а может, в некоем недоступном районе, на территории огня и голода, тот без передышки извергал скопления слов. Голос сорвался, на смену пришла тишина. Затем послышался снова, где-то дальше, вклинившись в по-прежнему недоступный район, территорию угрозы и страха; затем, после тишины, возник еще дальше, по-прежнему безнадежный и неизменный, продолжая из глубин смерти обращаться ко всем подряд, разыскивая кого-то неуловимого и безымянного, кто не мог ни слышать его, ни понять.
Внезапно она вскочила и сломя голову, с жутким шумом, бросилась прямо вперед, не обращая внимания на двери и стены, будто была в чистом поле. Но шум отделился от нее, молниеносно повернул ей навстречу, все окутал, вобрал, чтобы в конце концов бросить в ту точку, где находился я, и самому наброситься на меня всем весом огромной сплошной массы, которая в то же время была шаткой, пористой пустотой. Я не шевелился. Поднялась едкая, густая пыль, я медленно вдыхал ее. Забившись в угол, я ощутил потребность прижаться к штукатурке — так, чтобы чувствовать, как она обтекает меня и стекает по коже. Сквозь песок я добрался до почти прохладного слоя и, внедрившись в него чуть сильнее, обнаружил прямо у себя в груди душок подлинной сырости. «Не бойтесь», — сказала она. Какую-то секунду она оставалась довольно далеко, чуть ли не на корточках, и все это время ее голос продолжал на ощупь искать меня, как будто цеплялся за воспоминания о былом положении дел и пытался проложить себе до-рогу среди неведомых обломков. И она сама, продвигаясь вперед, казалось, с трудом выбиралась из какого-то шаткого места, которого на самом деле не покидала, которое сопровождало ее в своей неустойчивости, растягивалось, чтобы от нее не отстать, и резко отбрасывало ее назад. «Вы боитесь», — ска-зала она, грубо меня хватая. Я вжимался как мог в штукатурку. Она продолжала пошатываться, перемещалась на манер какой-то вони, мертвенно-бледная, трупная, так что я боялся ее прикосновения, или исчезала в завихрении, проплывая у меня за спиной, чтобы внезапно меня подтолкнуть. Эта вонь была исполнена угрозы. Она оставалась там, лежала, весомая как тело, без очертаний, била через край, присутствовала повсюду, с коварным терпением дожидаясь, пока ее вдохнут. И я чувствовал, что с помощью терпения, ожидания и хитрости она в конце концов отыщет подходящее дыхание; даже нежность штукатурки пропитывала тебя ею, и, когда она говорила: «Ну вот, все прошло, они нас не достали, все закончилось», — на самом деле она не говори-ла, а скользила вслед за своими словами, неся с собой скрытую жизнь, жизнь земли и воды, и терпеливо подстерегая пока еще грядущее дыхание, которое ее воспримет. Она упрямо оставалась там, то удушая меня и затопляя, словно была из призванной поглотить меня грязи, то отлучаясь и заставляя искать себя и вынюхивать в дали, обернувшейся смутной глубиной заполненной водой полости.