— Помню я эти шляпы. А как мы загорали тогда — как негры. Тебе загар был к лицу. Все-таки мы молодые лучше знали, как жить. А потом забыли.
— Кто забыл?
— Все думаю, как бы сложилась наша жизнь, если бы я больше любил плохую погоду, меньше увлекался городами и если бы ты разделяла мои увлечения.
— Типично мужская несправедливость, я всегда была на твоей стороне.
— Но иногда не могла скрыть разочарования.
— Обидные слова.
— Не для тебя. Я все думаю, почему я так мало успел в жизни, так мало сделал, а кажется, что мог…
— Ты написал хорошие книжки, говорю как библиотечный работник.
— Какие-то годы я совсем мало писал, когда по музеям работал.
— Не забывай, время.
— Я сознавал ясно: все растащат. А я все-таки русский человек, я не мог смотреть равнодушно. Я понял: надо спасать. Молодой был, сильный.
— Ты спасал. Жаль только, что библиотеку миленинскую не спас…
— Миленинская неприспособленность, легкомыслие, если угодно. Усадьба именем разбойника называлась, они строили и ломали, копили старину и разбрасывали. Миленины не только академиками, художниками и военачальниками были. Прадед Сергей, который подарил усадьбу гувернантке, приказывал зайцев пускать в дом, а сам верхом на лошади с компанией всадников гонялся по комнатам за бедными зайчиками. А в тысяча восемьсот пятидесятом году, когда Николай Васильевич строил большой дом, ему понадобилась китайская башня, а китайская башня это что? Вогнутая крыша. А где гарантия, что она, вогнутая в российской-то глуши, не свалится на голову? Он объявил, что даст вольную тем, кто найдет в лесу стволы, от природы искривленные так, как нужно. Четверо получили вольную, а китайскую крышу эту ты видела. Дед был другой. Общественный деятель, дом держал открытый, — впрочем, все Миленины были гостеприимны, — дружил с самыми выдающимися людьми в государстве, денег никому не жалел, был справедлив, щедр… А мне надо было идти работать в МУР, раз меня волновали расхитители государственных богатств. Мы — антикварная держава.
— Пистолета на боку тебе не хватало.
— Твое амплуа — разочарованная красавица.
— Вот, выпей молока.
— Признайся, ты к этим проблемам безразлична. По тебе, провались оно все, все картины, все исторические здания, все фарфоры, книги…
— Книги?
— Вот ты себя выдала!
— Наверно, я очень прозаическая личность.
— Прозаическая не скажет про себя, что она прозаическая.
— Я люблю то же, что и ты. Но я всегда все узнавала от тебя. Помню, мы гуляли с тобой и с кем-то еще по Метростроевской, давно это было, и ты рассказывал о доме двух «архивных юношей», братьев, приятелей Пушкина, потом о домике Нащокина, цитировал письма… «Вечер у Нащокина, да какой вечер! Шампанское, лафит, зажженный пунш с ананасами», ты называл точные даты, потом мы зашли во двор, где помещалось «Московское заведение искусственных минеральных вод» доктора Лодера, ты там показывал, как гуляли пациенты доктора Лодера, как он учил их ходить и дышать, как они были одеты, о чем разговаривали между собой, как возникло слово «лодыри»… Но ты не знал, что потом я несколько раз повторяла эту экскурсию для своих подружек и даже для сотрудников библиотеки с неизменным успехом.
— Вот как!
— Я светилась отраженным светом, что для женщины, пожалуй, естественно. Для такой, как я. Но я полюбила все, что ты любишь, включая китайское искусство.
Он был доволен, смеялся.
— Я всегда подозревал, что у тебя двойная жизнь. А китайское искусство, ты права, его нельзя не любить. Дай, пожалуйста, ту чашечку, пусть постоит около меня. Давно ее в руки не брал. И вон вазу ту, эпохи Мин. Это пятнадцатый век, хочешь, научу тебя, как узнавать? Возьми вазу в руки, не бойся. Тут руками смотреть надо. Чувствуешь сало? Это Мин. Чувствуешь сало? Это и есть подлинный Мин. Теперь ты его всегда сможешь узнать без меня.
— Да, конечно, спасибо.
Она подавала ему то, что он просил, ставила на стол, укрытый попонами, оберегаемый, стоящий тут на вечном хранении. А сама выходила в ванную, плакала там, умывалась и возвращалась к нему с невозмутимым лицом. Красивые лица по-особенному невозмутимы.
— А все же стол мы сохранили, — как-то сказал Петр Николаевич, — теперь можем и отдать.
Она спросила:
— А кому же мы его отдадим?
— Надо подумать. Ты сядь, — попросил он ее. — Я совсем не вижу тебя сидящей.
— Я только делаю, что сижу.
— Нет. Это было раньше. А теперь ты только делаешь, что уходишь. Ты всю жизнь уходила на работу раньше меня. Я думал об этом, это несправедливо. Особенно зимой.
— Да у нас как-то не учитывают зиму. Но я отношусь к этому просто, встаю и иду. Даже приятно. Хотя в метро видишь, какие люди по утрам невыспавшиеся. Я думаю, значит, и у меня такое опухшее личико. А сама спать уже не хочу.
— Спать-не хочешь, есть не просишь. Вина не пьешь, Платьев себе не шьешь. Сколько лет у тебя это платье?
— Ну, знаешь! Оно новенькое, с иголочки. А костюм-джерси? Почти не надеван. Я не виновата, что люблю только юбки и блузки. Одежду нашей юности.
— Я тебе блузок не покупал, — каялся Петр Николаевич, рвал ее сердце.
— А это?