Петр Николаевич хотел сказать «в добром здравии», но она не показалась ему в добром здравии, скорее у нее был больной вид. И вообще она в серых красках — прямые короткие волосы бело-серенькие и глаза серенькие. Первая жена художника была хотя и не красавица, но особа оригинальная, яркая, темпераментная. Эта выбрана по контрасту.
— Вас будут сносить? — спросила Катя. — Выселять?
— Никто ничего не знает, — ответил Петр Николаевич, который не представлял себе жизни в другом месте. Он любил этот дом, гордился им, добивался его сохранения и реставрации. Не так уж много осталось в Москве домов такого чистого стиля, поэтому то, что есть, надо сохранить. Он доказывал это где только мог, его стараниями были завезены доски и кирпичи и свалены у крыльца, обещая невозможное…
Женщина в капоте из расписной малиновой фланели, в остроконечной лыжной шапке на седых волосах, высунулась из старинного узкого окна, проводила входящих слепым взглядом звездочета.
Столбы-подпорки были установлены и в коридоре.
— Наверняка вам скоро дадут нормальную квартиру, — сказала Катя в извечном женском стремлении утешать, не выяснив заранее истинных чувств утешаемого.
— Я умру раньше, — нервно ответил Петр Николаевич. — Умру, не переживу.
— Нельзя так говорить, — воскликнула Катя, не знающая, что так говорить можно.
— Катерина, не возникай, — сказал художник. — Веди себя смирно. Ее еще учить и учить, Петр Николаевич.
— Словом, такая избушка, в ней прожита жизнь, и хотелось бы, чтобы она осталась, когда уже нас не будет, — сказал Петр Николаевич.
В темноватой комнате с высоким потолком не стало светло, когда включили электричество, вероятно оттого, что вещи вокруг были темные. Зеркало над диваном было тусклое и едва отражало предметы.
Хозяин молчал, давал время освоиться, забыть захламленный вход, балки, запахи, сырость язвами на треснувших стенах, темноту, черноту.
Мысль о ведре и тряпке пришла в голову Кате. Но она откинула ее как недостойную жены художника. «То, что по-вашему грязь, по-нашему патина. То, что по-вашему чистота, по-нашему просто чепуха…» Это она уже слышала от своего художника, когда отмыла от грязи какую-то его банку. «Банка? Дура! Банка! О, я несчастный!» Это она уже слышала, об этом она уже плакала. Теперь училась относиться к этому с уважением.
— Как у вас хорошо, — сказала Катя со своим новым пониманием хорошего. И правда, было хорошо.
— Вот в какое место я тебя привел, лапкин-драпкин, — сказал художник, скажи мне спасибо. Здесь чудес много.
— Будет вам, — сказал Петр Николаевич.
И ушел на кухню заваривать чай. Русский человек пьет чай во всех случаях жизни. Когда ему холодно, когда ему голодно, когда скучно и когда весело. Перед началом работы, и в конце, и в середине, когда нездоровится или устал, и просто так, от нечего делать. А в этой комнате необходимо было согреваться кипяточком.
Для заварки Петр Николаевич употреблял коричневый китайский чайник восемнадцатого века с отбитым носиком. В нем чай получался вкусный.
Вообще же Петр Николаевич ломаных вещей не любил, особенно не любил испорченных умолкнувших часов. В его доме все старинные часы ходили и показывали время довольно точно.
— Простите, заставил ждать.
Там, в недрах непостижимой своей избушки, ой переоделся в домашний костюм, сменил пиджак на коричневую вельветовую блузу свободного покроя, шелковый в тон платок небрежным узлом завязал на шее. Так испокон веков одевались люди искусства, но теперь они так не одеваются.
Катя посмотрела на него, и ей показалось, что когда-то она уже знала этого человека, видела его вельветовую блузу и перстень на темной сухой руке, его глаза мудрые веселые глаза сумасшедшего. Сказочник-чудак, дед-мороз фокусник, она его узнала. А он понял, что его узнали.
— Снять все со стола, — распорядился он вдруг охрипшим голосом. Спокойствие.
Он сам всегда волновался в предвкушении того, что он сейчас покажет людям и увидит сам, потому что ему тоже каждый раз это было удивительно. Он снял со стола клеенку, сложил ее, потом ловко сдернул толстое серое шинельное сукно. И открылась красота. Яркая, излучающая сияние крышка стола, вся сплошь в тюльпанах и гвоздиках, разбросанных в беспорядке или собранных в вазы, над которыми летали бабочки и птички. Все это светилось теплым медовым светом, было одновременно полно движения и покоя, радовалось и рождало радость, улыбалось и вызывало улыбку. В этом была наивность и душевная ясность, точная рука, божественное мастерство, совершенство, на это можно было смотреть часами и не устать. С точки зрения антикварной, это был поразительный экземпляр, шедевр, если не стесняться этого слова.
В Катиной прошлой жизни стол всегда был только столом, стул — стулом. Сейчас ей показали произведение искусства, хотели ее удивить, очаровать. А ее не трогает.
Она сказала:
— Какие интересные птички. Колибри?
— Колибри? — переспросил художник.
— А кто же, по-твоему?
— Вполне возможно, — ответил Петр Николаевич, — мне это в голову не приходило.