Некому было сварить кофе, купить свежую булку, а черствый хлеб он не ест.
Он смотрел на дверь и молил, чтобы кто-нибудь пришел, кому он нужен, кому можно улыбнуться, кто задаст ему вопросы, на которые он знает ответы. От старости существует единственное спасением — быть кому-нибудь нужным, иначе… это уж совсем нечестно.
И дверь отворилась. И вошла, к радости и удивлению Петра Николаевича, Катя, в пальто из зеленого сукна, похожем на шинель, в офицерской каракулевой папахе на светлых, прямых, как тонкая пряжа, волосах, в сапожках, тоже офицерских, на руках белые варежки.
— Вот хорошо! — воскликнул Петр Николаевич, садясь на диване и укутываясь в плед, как благородный испанский рыцарь.
— У меня сегодня редакторский день… — застенчиво сообщила Катя.
А день был не редакторский, а обыкновенный чудесный зимний сверкающий, для воскресенья, для лыж, для катка, снежков, для пирога с капустой, для театра, которого давно ждешь, для вечера вдвоем, которого ждешь всегда… Она поссорилась с Арсением. Из-за чего? Из-за глупых, несправедливых слов, на которые не нужно обращать внимания.
Он ушел, сказав — расти большой. Она плакала, потом стала уговаривать себя: нельзя, надо стоять, надо выстаивать, надо, должна, или — признать себя побежденной. Уходить.
Перед зеркалом она раскрасила свое лицо, не принимающее краски.
— Ну и черт с тобой, — сказала она этому лицу, — а я все равно буду краситься. Все буду, что решила.
Потом позвонила в редакцию, отпросилась и пришла сюда, в этот домик с колоннами, вне времени и пространства, падающий, но не упавший, в этот домик с книгами, которые она когда-нибудь прочитает, к этому старому человеку, который обрадовался ей…
— Я вам, сударыня, от души рад, для меня честь, — галантно ответил Петр Николаевич из глубины дивана, из молитвы о госте.
— Вы не завтракали, — установила Катя.
И побежала в булочную.
— Теперь другое дело, — сказал Петр Николаевич, когда Катя протянула ему чашку кофе. — За столом должно быть как минимум двое.
Катя кивнула. Она как в бога верила в завтрак и в ужин, в натертый пол и вымытые окна, в рабочую неделю и нерабочее воскресенье. А ее художник удирал спозаранку, бегал голодный до ночи, понедельника от вторника не отличал.
Петр Николаевич отметил перемену в Катиной внешности: волосы, прямые, как мотки шерсти, свитер — не поймешь мужской или женский, кольцо зеленое, пластмассовое. Она явно желала выглядеть современной, женой художника, похожей на других жен художников. Они были необыкновенными в ее представлении, она обыкновенной, и теперь она пошла расправляться со своей обыкновенностью.
Катя остановилась перед фигурками двух китайских собак.
— Сердитые собачки.
— Священные собаки Фу. Охраняют жилище. Вход в храм.
— Всегда была такая проблема — охранять. Знаете, Петр Николаевич, все, что я у вас вижу, мне нравится. Оно всегда тут было. На этом месте росло. Понимаете, что я хочу сказать?
Он понимал. Как всегда, она говорила о своем муже.
— И потом, вы берете в руки все эти вещи свободно, независимо, вы не подползаете к ним, а подходите по-хозяйски.
И опять это была только первая половина фразы.
— Он еще молодой.
— А что тут особенно ему нравится?
Любовь привела ее сюда, любовь заставляла трогать ненужные, неинтересные предметы и пытаться увидеть сокрытое, не чашку в чашке, не тарелку в тарелке, а что-то, что там видели они, коллекционеры, знатоки. Ей самой все это было неинтересно, она принадлежала к тем, кто в тарелке хочет видеть суп, а в чашке чай. И зеленое пластмассовое кольцо ей тоже было не нужно. Она его нацепила, чтобы не отстать от других.
— Он любит этот стул, например, — сообщил Петр Николаевич и прочел на Катином лице величайшее недоумение, почти отчаяние человека, который не в состоянии осознать, как можно любить стул, притом еще такой черный, кривой, неудобный, в сущности даже грязный. «Еще как любит, — подумал Петр Николаевич, — до безумия».
— За что? — спросила она.
— Ладно, я вам постараюсь объяснить, — ответил Петр Николаевич, — а для начала подарю топазовую печатку, вы себе сделаете из нее кольцо, какого свет не видал.
— Почему это, — сказала Катя. — Я не возьму.
— Возьмете. На счастье. Ни у кого такого нет и быть не может. Это и было раньше кольцо. Знаете, кому оно принадлежало? — Он запнулся, ему хотелось накрутить какую-нибудь такую историю, чтобы поразить гостью, чтобы она сделала себе кольцо, всегда носила его на своей большой, не для колец созданной руке, помнила Петра Николаевича, когда его уже не будет. А кроме того, его сердце эстета не выдерживало вида зеленой пластмассы.
Он начал с правды.
— Одному из графов Бобринских, которые сыграли туманную, роковую роль в судьбе Пушкина, впрочем… — он замолчал. — Я ошибся.
Он вдруг подумал, что когда-нибудь Катя может не захотеть носить кольцо, если оно принадлежало врагам Пушкина, и решил исправить положение.
— Оно не Бобринских… оно Милениных.
— Той женщины с фотографии?
— Она мне его подарила, а я дарю вам.
Теперь он был доволен, теперь получилось как надо.