А та сидела с видом человека, которого не поняли. Впрочем, она была полна неуважения ко всем, и у нее были железные нервы.
Такую нельзя обидеть, оскорбить. Жены подняли визг? Пожалуйста, она подошла и опустилась перед Петром Николаевичем на колени, стала просить прощения в книжных, высокопарных выражениях.
У него срывался голос, он волновался, она была совершенно спокойна и произнесла речь, в которой осудила себя.
И двенадцатый этаж, одураченный ею, хотя состоял он совсем не из дурачков, вернул ей свое расположение.
К ней привыкли, снисходительно посмеивались: Лариса — говорящая женщина. Несколько экзальтированна, но это простительно, нервы городские. Наконец, она художница, пусть ее сюжеты гераньки, но и геранькой можно что-то выразить. Не всем нравилось ее коллекционерство, но, в конце концов, кому какое дело?
— Ладно, забудем, запьем, — посыпались предложения, и вечер покатился дальше, довольно гладко и привычно, хотя, как водится, праздник все равно стал вскоре антипраздником, посудой, которую надо перемыть, и ссорами, которые надо позабыть.
Катя удивлялась, и еще долго ей предстояло удивляться обитателям двенадцатого этажа.
Жизнь была к ним на удивление щедра. Мир как чудо, как большой золотой шар, внутри все тоже золотое, шар летел, и они в нем летели… Жизнь расстилалась улицами города, свежестью и зеленью лесов, неповторимостью деревень, вечно бередящих сердце художника. Жизнь дарила им белую бумагу, необозримые снежные ее километры и грубый благородный зернистый репинский холст, хитрые новомодные фломастеры, удручающе недолговечные, и старые надежные пузыречки разноцветной туши — крошечные горящие фонарики. Жизнь дарила им сотни новых монографий об искусстве, отпечатанных в лучших типографиях мира, на высоком уровне полиграфии, и старые книги на еще более высоком уровне.
С материнской щедростью отвела им весь Север, Архангельск, Псков, Новгород, Вологду, Тотьму, Центральную Черноземную область с деревнями и городками, подарила Киев с Лаврой, Ленинград с окрестностями, Самарканд, Бухару, Крым, Кавказ… Они все брали: лодки, костры, ружья, ножи, прялки, рушники, самовары, сундуки, возможность ехать поездом, лететь самолетом, сплавляться по реке на плоту; Брали юг и север, восток и Запад, брали легко, естественно, как свое. Отдавать? Это потом. Некоторые отдадут сполна, а некоторые так и будут — брать, брать, брать.
Катя начинала понимать расстановку сил, немыслимые привилегии двенадцатого этажа, бедность его и богатство, окаянную его прелесть, странные его вольности.
— У тебя видик, мать, я тебе доложу, — насмешливо заметил художник как раз в тот момент, когда Кате казалось, что она — само дружелюбие.
— Не знаю, чего ты хочешь от меня, я веселая и довольная, — ответила Катя. — Какой у меня видик?
— Такой, что ты сейчас беднягу Лару живьем сглотнешь, и такой, вроде-ты специальность переменила, научную работу решила писать, под названием «Двенадцатый этаж». Всех тут научно изучишь, запишешь, проана-ли-зируешь и сделаешь выводы, доцентиха. Сделаешь выводы?
Последние слова художник произнес так презрительно, что Катя засмеялась. «Если не психовать с ним заодно, то можно еще смеяться», подумала она.
— А на самом деле я не изучаю, а участвую. На равных.
— Господи, — простонал художник, ощущая Катино спокойствие как предательство. — Откуда ты свалилась на мою голову?
Катя улыбнулась.
— Вы про меня говорите?
Лариса подошла любезная.
— Катя, приходите ко мне, у меня есть книжка, в ней портрет, на который вы поразительно похожи. Я вам покажу.
— Имеем комплимент? — спросила Катя и оглянулась на своего художника. Но художник на нее не смотрел.
— Катя похожа на портрет Элеоноры Толедской, Бронзино. Он находится в галерее Уффици, — вмешался Петр Николаевич.
— Все вы старые комплиментщики и донжуаны, — засмеялся художник.
— Бронзино? — спросила Лариса. — Между прочим, на днях промелькнул один Бронзино.
— Да-а, — сказал Евгений, — я видел… этого Бронзино. Как же, как же.
— А почему я ничего не знаю? — удивился художник. — Где? Когда? Какой Бронзино?
— Ну пожалуйста, Арсений, не заводитесь, — миролюбиво ответил Петр Николаевич. — Это такой же Бронзино, как я китайский император.
В этом невероятном мире, где жил двенадцатый этаж, все могло быть. И Бронзино тоже, художник это знал. С ним, правда, чудес не случалось, ему ничего такого
не попадалось. Он не стремился к громким именам, но Бронзино особый случай, Бронзино, который так безупречно, божественно писал флорентийских патрициев, надменных, мужественных, исполненных достоинства и красоты. Перед портретом Козимо Медичи в Музее изобразительных искусств художник стоял много раз и помнил плечи, и руки, и мягкую бороду, всю позу. Когда он думал о портрете, у него сбивалось дыхание.— Какой портрет-то, скажите толком, мужички, — просил он. — Ну ты скажи, Лариса, ты же первая начала.
— Мужчина в черном, с цепью, — сжалилась Лариса.