Вокзальные мерклые окна звали своим слабым, чахоточным светом; мне не хотелось даже сойти с места.
Я побито стоял под дождём, всё чего-то ждал в этой темноте и не спешил уходить. Мокрому дождь не страшен… И всё тише взвенивал удаляющийся трамвай. Улица была прямая, трамвай долго был мне виден.
Залитый до ломоты в глазах ярким, радостным светом, он будто торжественно нёс по ночи, уносил с собой в глушь ночи нечаянный мой праздник.
11
Возвращаюсь – на моей лавке высокий тонкий парень с глубокими печальными глазами.
Увидав меня, он как-то растерянно улыбнулся, совсем свойски протянул мне руку, помогая сесть:
– Здорово, рыжик![102]
Я кивнул, морщась от боли.
– А я смотрю, подлетает к твоей перине один загорелый. Кепку в сторону, заваливается. Я вежливо постучал его по плечу. «Дядя, зачем толкаешь-обижаешь кепочку? Моё место. Освободи». И освободил. Чин чинарьком.
Я благодарно покивал ему головой.
– А это, – парень показал по лестнице вверх, – была твоя алюра[103]
? По глазам вижу – тво-оя вокзальная фея… Не возражаю! Только… Прости мои мозги, не врубакен… Только где же твой вкус? Разве не видишь – полундра![104] И липкая… приставучка. Она у тебя дворянка?.. Тоже дворянка?– Столбовая… Мучится в педе. В институте благородных неваляшек.
– А по виду не скажешь… Такая нахалка… Третью ночь подряд сама притёрлась к тебе.
– Ты-то откуда знаешь? – удивился я.
Парень сдержанно присвистнул.
– У-у, нам-то не знать! – вскинул он палец. – Мы наперечётки знаем, кто в этой погребухе шьётся… Сами-то мы как настоящие дворяне предпочитаем «Метрополь». Только «Метрополь» наш без окон, без дверок пока, без крыши…
Он показал на стройку.
На привокзальной площади, по тот бок, строят полукруглый дом. Уже выскочили на четвёртый этаж. У дома-дуги нет ещё асфальта. Там я и прокатился верхом на арбузной корке.
– В хорошую погоду мы в «Метрополе» баронствуем, а в актированную погоду,[105]
как сегодня… Нынь дождь выгнал всё дворянское собрание сюда, – малый стрельнул в глубь зала, где особняком ото всех вокруг рослого патлатого толстуна лет тридцати, уже с бадейкой-животом, толклось с пяток ещё совсем зеленцов. Пузан пел вшёпот. На нём был блёсткий галстук с надписью скобкой:Про этот галстук я слышал от Митрофана.
Да не этот ли
– Кто этот кудрявый пеликан? – спросил я про
– О! – с нескрываемым почтением отвечал парнишка, – это болышо-ой… Академик!.. Ты только послушай, каковски под гитару шампурит!
И мы оба наставили уши, едва вылавливая из вокзального бубуканья жалующийся голос клюши.[106]
Нытье пузыря, манерное, с ужимками, с закатыванием глаз, немного развлекло меня.
А мой сосед убеждённо пульнул:
– Жизненно пашет этот гитаросексуал![107]
Сам музыку составил!– Хрен Тихонов![108]
– Он у нас болышо-ой человек… У-у какой большо-ой!.. Больше не только митрошки[109]
– больше самого митрополита![110] Бабай!..[111] Ему фасонистая давилка из самого из Парижу доставлена на заказ! А ты говоришь – купаться!– Если ему из Парижа на заказ возят галстуки, что он здесь делает?
– Откуда мне знать… Может, налаживается в сам Лондон за расчёской… Не слишком ли много ты задаёшь наводящих вопросов? Пахать языком здоров… Зовут-то хоть как?
Я назвал себя.
– А меня, – шепнул он, – зови Бегунчиком. Мне так к нраву… Ты куда бегаешь на кормёжку? В канну или в грелку?
– Послушай, – пыхнул я, – ты нормально можешь говорить? Что ты там чирикаешь на каком-то рыбьем языке? Я тебя не понимаю. Какая канна? Есть Канн. Приличный курортный городишко аж во Франции. На лазурном берегу Средиземного моря. И что, вы туда ходите по утрам кофий пить? Не далече ли?