Боже, да живи мы не в приплюснутых, придавленных к земле сырых сарайных клетухах, а в таких роскошах, я б разве когда сутулился?
В вестибюле так много сытости, света, простора, воли, высоты, что ты, привыкший вечно сутулиться, невольно забываешься, вытягиваешься, распрямляешь плечи, чувствуешь себя на голову выше.
Разлетевшись, я остановился в недоумении у лестницы.
Откуда-то сверху по её широкому ребристому телу красно стекала дорожка. Я упёрся глазами в дорожку и не мог стронуться. Дорожка чистенькая. Как же отважиться по ней топать своими вкось и вкривь разбитыми башмаками? Век не чистились, в палец пыли!
Я машинально приседаю, низом брюк прикрываю, прячу убогость своей обувки. Пускай не всё прохожий видит.
Наконец я замечаю, что дорожка бежит посредине, а края лестницы пусты.
По краю, у самой стеночки, я взлетел наверх, а там и вовсе час от часу не легче. Это надо – весь коридор под высокими коврами!
К стенам ковры подогнаны вплотняжь, ноготь не продёрнешь. Как же топтать такую красоту, такую радость? Его бы, такой коврину, в музей, на выставку, а они – под ноги!
И неужели по этим коврам ходят? Наверное ходят, раз на полу…
Ну что гадать? Я как другие. Пойдут другие, пойду и я.
Я пристыл на голом пятачке у лестницы, высматриваю, не идёт ли кто.
Ага, навстречу гордо профинтила с красной пустой папочкой смазливка, гляди, чья-нибудь секретутка в тесной кожаной не то в короткой юбочке, не то в широком ремне, заменяющем юбку. Не понял, в чём именно она, но всё равно до вздрога интересно. Один томкий, зовущий хруст кожи поджёг душу…
Да Бог с ним, с хрустом, надо идти в свою сторону, и я уже привяло бреду к усачёвскому кабинету. Как ступнёшь – клешня по щиколотку тонет в алой мягкости, и ты зачем-то оглядываешься, оглядываешься, и только уже потом ловишь себя, что засматриваешься, как в тех примятинах, где ступал, пухнатый ковёр шапкой шевелится, распрямляется, будто диво цветок распускается.
«Где ты ступил, там роза расцвела…» – качнуло меня на чужое высокое парение, но ненадолго – вот она вот моя дверь. Стучу.
– Входите.
Я узко открыл дверь, втёрся боком.
Огромная комната. Кругом хламиссимо. Куда ни глянь – жёлтые бугры газет. В углах. На подоконниках. На шкафах. Но ни одной живой души. Кто же мне разрешал входить?
В окне я натыкаюсь на скверик Петра. Скверик через дорогу от обкома. По тот бок дороги, падающей в машинных дымах вниз, Петр стоит на своём месте, всё так же держит на весу протянутую руку, как вчера, позавчера и смотрит на пустые заречные дали. Не он же мне отвечал?
В панике попятился я из кабинета.
Дверь пискнула.
Из-за газетного Эвереста на столе затерянно выглянул добродушный дяденька:
– Здесь я, здесь…
Он положил ручку пером на квадратную чернильницу, пошёл ко мне, одёргивая полы костюма стального цвета.
Поздоровался за руку и, не выпуская моей руки, а другой поддерживая меня за локоть, как-то просто, домашне повёл к стене, где в ряд стояли стулья. Посадил, сам сел рядом. Положив руку мне на колено и мягко заглядывая в глаза, стал расспрашивать, кто я, откуда, каким ветром загнало в Воронеж.
Я всё вылил кроме одного, что ночую на вокзале. Ну кто же вокзальному варягу даст направление в газету?
– Итак, вы хотите в газету?
Я подтвердил торопливым кивком.
– А что у вас есть кроме большого желания? Публикации, например?
Я расплылся.
– Оё-ё… А как без публикаций? Полно! Вот…
С чувством достоинства я отдал ему вырезку.
– Первая в жизни! – присовокупил я, в торжестве вскинув палец.
– Тумс… тумс… – вздохнул он и побежал по листку глазами.
Он искал мою заметку и не находил.
– В этой подборке моя третья… Внизу… Последняя…
– А!.. По-чи-та-ем… А-а, вот… М-м-м…Всего четыре фразы, два абзаца… Похоже, не «Война и мир», конечно?
– Очень похоже…
Он с кислым сожалением посмотрел на меня.
Мне это откровенно не понравилось.
Когда наши в Насакирали увидали эту заметку, мне целую неделю не давали проходу. Газету передавали из рук в руки, как эстафету. Я был герой! А тут…
– Что ещё есть? – подвигал он пальцами над головой, не отрываясь глазами от моей заметки и требуя подавать.
– Во-от, – вынул я из паспорта и вторую, последнюю заметку.
Они были мне дороги, я носил их в паспорте. Хорошо, что они крыхотные, из паспорта не высовывались и даже не помялись по краям.
Усачёв, показалось, с удивлением – так у тебя ещё есть? – взял вторую заметку. Однако читать её сразу не стал, а принялся разглядывать обратную сторону первой заметки.