Мне понадобилось двенадцать лет — в марте будет тринадцать — чтобы прочувствовать разницу между тем, что я ожидал там увидеть, и что увидел на самом деле. Начать с того, что я не из категории героических личностей. Мне не верится, что я делал то, что там делал. Мне не верится, что я столько раз поднимался и бегал под огнем, чтобы добираться до людей. Мне не верится, что я заставлял себя это делать. Но делал ведь! Но от чего мне было совсем не по себе, так это из-за кое-чего, что я там видел, и что не соответствовало тем идеалам, в которые меня научили верить с детства — в смысле, что я служу в вооруженных силах и воюю за страну, которая героически помогла победить и Германию, и Японию, и которая, по идее, молодец и всё такое.
Я видел проявления жестокости и грубости по отношению к деревенским жителям, каких от наших ребят не ожидал. Мне пришлось провести какое-то время в стране, чтобы понять, отчего такое происходит. На такой войне было почти невозможно понять, кто в настоящий момент твой враг. Дети — под подозрением, женщины — под подозрением. Зачастую арвины, и те служили обеим сторонам. В их армию просочились множество вьетконговцев или политически неустойчивых людей, которым перейти с одной стороны на другую — что переодеться.
Когда, к примеру, мы несколько недель патрулировали в деревенском районе, и постоянно теряли людей из-за мин-ловушек, а жители тех деревень, притворявшиеся, будто понятия не имеют об этих минах, ежедневно ходили по тем же самым тропам, что и мы, но на них не наступали, становилось ясно, что вьетконговцы этих людей подробно информировали, где стоят эти мины-ловушки.
Тут обязательно надо понять, что скатиться к очень примитивному мироощущению очень легко, особенно когда жизнь твоя в опасности, и ты никому не можешь доверять. Мне было очень трудно привыкнуть к двойственности ситуации, к тому, что некоторые их тех селян могли быть самыми настоящими врагами. Однажды я увидел, как юноша лет, может, восемнадцати, затолкнул старика в его семейный блиндаж, что был отрыт в его хижине, и забросил вслед за ним гранату. На той неделе нам часто доставалось, и становилось всё более напряжно. Дело не в том, что случилось в тот именно день. Но именно его я запомнил чётко, потому что у него на левом предплечье был наколот красный чертёнок, и он был без гимнастёрки, когда зашвырнул того старика в блиндаж и забросил вслед за ним гранату. Это одна из тех вещей, которым я не давал выхода из памяти в течение двенадцати лет. Есть несколько таких запертых воспоминаний, которые возвращаются ко мне сейчас, и которые я когда-то просто выбросил из головы. И я думаю — наверное, это общение с другими ветеранами вытаскивает эти штуки на поверхность.
Когда мне довелось наиболее близко пообщаться с вьетнамцем, это было очень даже дико, потому что однажды меня попросили поохранять пленного. Остальные во взводе были чересчур заняты, а после одной перестрелки они захватили в плен вьетнамца. Было ему лет сорок пять, могло быть и пятьдесят, и у него не было одной руки. Видно было, что рана на том месте, где его рука была аккуратно оттяпана, старая. Из-за этого я пришёл к выводу, что он, наверное, сражался с французами, и, возможно, был однажды пойман на воровстве, и ему отрубили руку, потому что многие легионеры, сражавшиеся за французов, были из Алжира, а здесь был пример типичной для Ближнего Востока формы правосудия.
Я попытался представить себе, как же он воевал, и понял, что он, должно быть, укладывал винтовку на предплечье руки, лишённой кисти, и так стрелял. Руки ему связать не могли, поэтому ему связали ноги, сунули мне