– Тогда понятно. Куда ехать?
– К нам. Разбираться будем,-и вздохнул.
Ему тоже идиотские приказы выполнять было тошно. Но там, наверху, виднее. По дороге мы на всякий случай спрятали в машине кассету, хотя в участке уже никто не осматривал. Оказалось, что им тоже приказали задержать опасных иностранных журналистов, проникших на военный объект. Правда, объект считался еще российской территорией, а я – российским журналистом, и белорусская милиция никак в эти рамки не вписывалась. Видимо, звонивший им начальник жил еще в Советском Союзе. У шизофреников такое бывает. Более того, я сразу запросил местного парня из КГБ, чтобы влепить ему выговор за разгильдяйство. Поскольку мы, как кристально честные, сделали крюк с утра и проторчали у здания его начальников в области добрых полчаса, впустую.
– Да вот, телефон их офиса и имя, с кем я договаривался, пусть приедет, отчитается.
«Шестая» моя точка на этот раз оказалась на высоте. Не зря предвиделось. Подполковник районной милиции, психически нормальный и потому бодрый, от растерянности обреченно звонил куда-то, попросив выйти с сопровождающим, чтоб не сбежали, в комнату с портретами передовиков милицейского производства и картинами советских времен. Но никто почему-то не ехал. Фронт-то был невидимый. А шпионаж, инсценированный сверху, не проходил. Отдувалась милиция. Ей все равно больше всех достается. Не считая оставшееся население.
– Вот, суки, – неизвестно кому сказал наконец подполковник, распаренный, когда я пообещал ему кучу запросов и всероссийскую славу за незаконное задержание.
– Хватаете людей на улице, как гестапо.
Время поднималось к вечеру, а нам три часа еще надо было пилить до Минска. И обязательно, тем более после двух арестов за один день, заскочить к отцу. Но прощаться просто так я уже не хотел.
– Давайте разойдемся по-человечески.
– То есть как? – удивился подполковник.
– Я не буду поднимать шум из-за того, что вы нас задержали без всяких оснований и проморочили голову. В конце концов, вы такие же крайние, как и мы. Но я видел, когда нас выводили, в вашей служебной комнате бюст Дзержинского. Давно хотел себе такой же в офис. Давайте мне бюст – и разъедемся по-доброму.
– Но он у нас один, – растерялся офицер.
– И я у жены один. Вы не хотите нормальных отношений? И потом, зачем вам Дзержинский, он же по другому ведомству. Тогда отдайте Ленина.
– Ленина не могу, – задумался подполковник.- Если отдам Ленина – не поймут.
– Может, его портрет, с протянутой рукой? – мне не хотелось уходить без компенсации, обиженным. Это потом мешает жить.
– Трудно, – поджал ноги подполковник.
Ему было жалко: то ли вождя – в чужие руки, то ли себя, родимого.
– Я сейчас выясню, где еще есть Дзержинский, подождите. В крайнем случае, можем быстро нарисовать…
Через полчаса мы выходили из милицейского участка, прижимая к груди тяжелый посеребренный бюст председателя ВЧК. На память.
К отцу я добрался, когда уже резко стемнело, – пять часов проговорить в милицейском участке, это все-таки время. Сопровождающий нас подальше, как бы из вежливости, но, понятно, что для спокойствия власти, сержант включил фонарик, и я быстро нашел памятник. На кладбище в темноте мы были одни, и всем, кроме меня, наверное, здесь было жутковато. Я открыл водку, плеснул в стаканы, себе и оператору, и, выпив, сказал, обращаясь к отцу:
– Хорошо-то как…
Напряжение еще одного прожитого дня слетало куда-то вниз, а оттуда уже поднималась волна затаенной тоски, тяжелой и бездарной.
– Сейчас допьем и пойдем, – успокоил я сержанта, которому явно было неуютно, во мраке. И здесь, и с нами, и одному. Вдруг что-то хрустнуло, и початая, но почти полная, как будущность, бутылка упала и разбилась. Может, сержант подтолкнул ее в темноте, торопя, не знаю, не видел. Значит, так было надо. Может, и отец не захотел, чтобы я стоял близ него в кромешной темноте еще с кем-то. Ему там виднее без милицейского фонарика.
Так мы, скомканно, тогда и повидались. Но потом, спустя опять много лет, когда я приехал к нему, то вновь увидел и относительно убранный участок, и завявшие, но явно в этом году высаженные цветы. Все оказалось проще, неожиданней и совсем не по-земному. Тоже, как в жизни – беспросветной то ли от света, то ли от мрака. Уже более двадцати лет одноклассница, точнее, из параллельного класса, с которой мы когда-то дружили, пятнадцатилетние, каждый год приходит сюда, разговаривает и прибирает, высаживая новые цветы. Поминая чужого отца и вспоминая мальчишку, уехавшего в большой город учиться, безвозвратно. И далее – жить. Где-то и с кем-то.
Один человек мне сказал, что любовь придумали коммунисты, чтобы не платить.
– Не знаю, – заскучав сразу, ответил я и подумал: – За любовь не платят. За нее расплачиваются. Но это единственное, кроме детей, что остается от жизни…
ГОРЯЧАЯ НОЧЬ
– Зачем ты бандеровцам помогаешь? – спросил меня коллега. – Забыл, что они с евреями делали во время войны?