Он проснулся глубокой ночью. На переломе ее, ближе к рассвету. Сел на песке. Был он в майке, в трусах. Босой. Искать вещи – портфель, куклу – было нечего. Это уж точно. Обработали по полной. За пазухой майки обнаружил холодящий тело паспорт. В паспорте использованный билет с поезда, на котором приехал. Денег, конечно – ни копейки. Все больше охватываясь ознобом, стыдом, от которого сердце куда-то падало, он двинулся, как казалось ему, в сторону моста. Шел у самой воды. Слезились огни на противоположном берегу. Уже за мостом, возле какого-то барака, мертвецом плавающего в тумане на бугре… увидел на бельевой веревке чьи-то распятые штаны. Сдернул. Явно рабочие, брючонки оказались коротки ему, были выше щиколоток. Шел в них, волглых – точно недавно обосс…шись. Босой, вставал на носочки, рылся в мусорных баках и ящиках. Вытащил наконец какие-то чёботы, тоже рабочие, уже неподалеку от дома, где прятался днем, где был. Во дворе, подвывая как шакал, боролся с собой. Кружил по кустам, как безумный. В дверь на третьем этаже позвонил, наверное, около шести. Табличка с номером квартиры походила на громадный африканский орден. Размером с тарелку. Дверь не открывали. Позвонил еще раз. Продолжительней. Все таращился на выпендряльный номер. Заспанный родной голос спросил: кто там? Сердце сразу задергалось в горле. Забормотал что-то, называя себя. Слетела цепочка, дверь раскрылась. Женщина была в ночной короткой рубашке. Со сдобными открытыми коленями. Крупные глаза ее, да еще выпученные – теряли опору, готовы были выпасть. Алина Пожарская видела перед собой стопроцентного бича – в опорках, в коротких брючонках с пузырями, в майке, съехавшей набок, как будто бич только что наворовал в нее яблок. Глаза бича были абсолютно пожарны, безумны! Рвались к ней, Алине Пожарской! Бич бормотал. Я сейчас, я сейчас все объясню! Алина! Понимаешь, я тут, в общем, я проездом, понимаешь… Дверь захлопнулась. Чуть не ударив его в лицо. Раскинув руки, Дылдов задыхался на двери. Дылдов точно готов был жрать дверной ее номер. Жрать, жрать! Отжимались слезы из глаз, как из губок. Повернулся. Пошел к лестнице. Стал спускаться. Сволочь! Отодвинув тюль, крупная женщина смотрела, как внизу по пустому двору уходил мужчина. Воловьи глаза были вздрючены, сердиты. Подонок! Замотнула тюль на место. Тахта под телом заколыхалась как торфяник. Две вороны перескакивали от идущего Дылдова точно инвалиды – боком. Долго указывали ему дорогу, путь. А за спиной идущего, в сизую наволочь утра – солнце карабкалось, заползало. Как заползал бы, наверное, пьяный дымящийся тромбонист вместе с тромбоном в футляр…
19. Только строем, или Всё могут короли
Здание темно-красного кирпича высоко и сжато взметнулось вверх, в вечерний колодец неба. «Бастилия, – сидя в аллее на скамейке, кивал Серов. – Крепость». С летучими сумерками к широкой лестнице, к подъезду, со всех сторон как-то крадучись перебегали люди. Словно даже на цыпочках. Короткими перебежками. Втискивались в дверь общаги, как в подкоп, и пропадали. «Коммунары… По одному… Открытым штурмом такой монолит не возьмешь… Нет…»
Серов смеялся. Как будто с подмороженной челюстью. Безвольно подергивалась потухшая папироска в повялых пальцах, свесившихся с колена. Новоселов сидел, не знал что сказать.
– Сережа… опять ты напился…
– А я всегда «опять», Саша, всегда…
Меж колен Новоселов мял руки, с тоской смотрел вверх на вечерние растоптанные облака. Хотелось и убить этого парня, и обнять его, и заплакать. А Серов разглагольствовал: «Все мы «опять» в этой жизни, Саша, все мы, что называется, в этой жизни как во сне, как спим. Кстати, не есть ли сон человека – его репетиции к небытию, к смерти? Ежедневные, еженощные, вернее сказать, репетиции? Более того, не есть ли глухое, жуткое пьянство человека – до отключки, до потери сознания – стремление его, инстинктивное стремление к таким репетициям? К смерти? А? Думал когда-нибудь об этом?» Новоселов все смотрел на вытоптанные небо. Что он мелет! Что! Зачем! «Роман надо отрясать, Леша. (Где?! Какой Леша?!) Трясти. Как стог. Как сена воз. Пусть останется копёшка. Одна копёшка от воза. Черт с ним! Зато какая копёшка, Леша! (Серов явно путал Александра Новоселова с Алексеем Дылдовым. Не доспорил с ним, а вернее, не допил.) А ты едешь, боишься тряхнуть. Всё тащишь… Тряси. Смело! Гони телегу с Пегасом! По рытвинам, по ямам!..» Поспевать за пьяными фантазиями этого парня Новоселову было явно не по силам. И вроде бы говорит продуманное, толковое, увиденное, а всё кажется глупым. На фоне пьяного флера его, всё это – глупость, поза, выпендривание. Не воспринимается все это от пьяного. Серов мазал себя светом спички, прикуривая мимо. С радиусно-волосяной, солнечной мордой зажмурившегося кота. Домой он явно не спешил. Начал что-то молоть непотребное о локонах жены, о семейных ее бигуди, коим он, Серов, ежедневный свидетель, а это, сами понимаете, что кальсоны в обтяжку на мужике, – так же неестественно, нелепо, противно…