Папа – учитель, педагог. Но Валентина Павловна, мать моих друзей Кольки с Сашкой, – она ведь тоже учительница. Однако ни она, ни ее муж пацанов никогда и пальцем не трогали! Я был уверен в этом, я бывал у них дома очень часто. Придешь, бывало – Колька сидит, надутый, красный, отец его отчитывает, но не злобно, не орет, не бранится. Уж не говорю о нашей маме, которой тоже нередко приходилось нас отчитывать. Но ведь это никогда не оскорбляло, не вызывало страха…
Наверно, отцу казалось, что он очень заботлив и воспитывает нас, как настоящий педагог.
Действительно, когда я был первоклассником он весь учебный год помогал мне готовить уроки. Во втором классе я уже легко обходился без его помощи и учился хорошо.
Но и теперь он продолжал внимательно следить за моими успехами и ежедневно расспрашивал, как дела. Очевидно, мои хорошие оценки льстили его тщеславию. Ими можно было и похвастаться в кругу сослуживцев.
– Ну, что было в школе, Валера? – спросил он, заходя в мою комнату. – Рассказывай!
– Все хорошо, – ответил я.
– Молодец. Дай-ка поглядеть дневник…
Я похолодел. Но деваться было некуда. Я протянул дневник. Отец, медленно перелистывая его, дошел до сегодняшней страницы. Лицо его стало мрачным – брови сдвинулись, губы сжались и скривились, нос навис надо ртом, как орлиный клюв. Захлопнув дневник, отец сказал коротко и резко:
– Ложись!
– Что? – спросил я, медленно поднимаясь из-за стола.
– Я говорю – ложись на койку!
– Папа, прости. Я больше не буду…
– Ты уже много раз обещал… Быстро на койку! – сказал он, снимая ремень.
Я улегся, плача. Ремнем отец порол меня и до этого, но ложиться не заставлял.
Свистнул ремень, я почувствовал жгучую боль, вскрикнул, подставил руки. Но это не спасало. Удары падали один за другим, голым рукам было тоже очень больно, может быть, еще больнее, чем моей вздутой, исполосованной попке… Я извивался, кричал, просил прощения – и, оборачиваясь, видел над собой свирепое, неумолимое, сведенное злобой лицо.
Вдруг удары прекратились.
– Сейчас перестанешь вертеться, – услышал я.
Отец вышел – и сразу же вернулся, я не успел даже вытереть мокрое, зареванное лицо. Он нагнулся надо мной, схватил меня за руки и крепко привязал их к спинке кровати в изголовье. Потом привязал и ноги.
– Вот теперь будешь лежать смирно…
И снова засвистел ремень – все чаще, все сильнее. Отцовское лицо стало таким страшным, что я уже и оборачиваться боялся: налитые кровью глаза, слипшиеся волосы, слюна на губах. Он что-то, кажется, и приговаривал, поучал меня. Но я не понимал, не различал слов – только злой, сиплый голос. Я так устал, что и плакать почти не мог, только всхлипывал и вздрагивал. Всхлипывал и вздрагивал.
Вдруг удары прекратились. Я услышал стук в дверь. Отец пошел открывать и через минуту я услышал его спокойный, почти веселый голос:
– А, это ты, Эдем… Заходи, заходи. Твой дружок у себя в комнате. Пойди, полюбуйся на него… Побеседуй.
Глава 24. В старом доме
Я открыл глаза, потянулся. В комнате еще почти совсем темно. Только слабый отблеск на стене, это потому, что дверь открыта, а в кухне горит свет. И откуда-то доносится легкий, как шелест, шепот… Тут я сразу вспомнил: каникулы! Я не дома, а в Ташкенте, в старом доме, в старом дворе!
Каникулы! Ни учебников, ни замечаний, ни ежедневного многочасового высиживания за партой под строгим взглядом учительницы, ни прочих школьных неприятностей. Одни удовольствия да еще какие: я, как обычно, провожу каникулы в Ташкенте, у дедушки и бабушки, у папиных родителей. А, значит, вместе с Юркой!
Сегодня я провел в старом доме первую ночь. И спал (уж не знаю, по какой причине) не на раскладном диване, как обычно, а вместе с дедушкой, на его постели…
Что бы дед ни делал, у него все по-особенному. Даже то, как он ложится спать. Вчера вечером, юркнув в постель, я с удовольствием наблюдал, как торжественно и неторопливо дед готовится ко сну. Облачился в пижаму, обмотал платком свою бритую голову. Потом с громким вздохом уселся на край кровати и прочитал молитву, а может, некое ночное напутствие своей душе. И, наконец, начал почесывать живот…
Я сто раз это видел и все равно удивлялся звуку, который раздавался при этом. Кырк-кыррррк, кыр-р-рк-кыр-рк… Казалось, что у деда на животе не обычная мягкая кожа, как у нас у всех, а вроде как на барабане – такой получался гулкий скрежет! Но ведь барабан-то пустой, а у деда живот – не скажешь, что в нем пусто! Порядочный живот, хотя и пузом не назовешь… Только очень уж волосатый.
Я много раз пытался разгадать секрет – как это деду удается так звучно почесываться. У меня, например, как я ни старался, ни за что не получалось! Я даже и на Юрке попробовал, но тоже не удалось, только зря его расцарапал… Ну, мы подрались, само собой, но потом я ему объяснил, что не нарочно царапал его, а для дела.