Я упер заготовку в треугольный разрез планки на верстаке, сзади неё воткнул в отверстие впритык цилиндрический шпунт, похожий на толстый карандаш, и начал щерхебелем снимать крупную стружку. Потом повернул заготовку снова снял верх, опять два раза повернул и строганул вполне удачно. Дядя Миша успел ещё сто граммов приголубить и жевал колбасу, разглядывая деталь.
– Вот тут и здесь ещё сними малехо. Миллиметра три. И пойдет уже под рубанок. – Он погладил себя по лысине, звонко шлёпнул её ладошкой и довольным голосом меня похвалил.
– Руки, Славка, растут у тебя правильно. Не из задницы. Теперь возьми малку и продави на заготовке риску сверху вниз. Малка настроена уже как раз под ножки. Будешь до риски аккуратно снимать стружку уже инструментом потоньше – рубанком.
И началось! Только часов через пять я понял, что у меня получились и ножки, и боковины под крышку, да и сами доски для сиденья выстрогались ровно по ватерпасу. Правильно, значит. Я устал как конь, вспахавший пару километровых клеток поля под хлеб. На мне не было пустого места без стружки, на ладонях болели красные водянистые мозоли и пересохло во рту.
– Лады, перекурим пока это дело! – Михалыч поднял черенок, воткнул его в пол, другую руку поставил на верстак и легко перенес обрубленное свое тело на тележку. – Я пока в нужник прокатнусь. А ты поди в комнату. Там слева возле печки ведро с водой и ковш. Только отряхнись сперва, а то Ольга даст нам по шеям – не зарадуешься.
И он, легко поднимая себя с тележкой над ступеньками, через минуту уже ехал к большому общему для всех жильцов нужнику. Я очистил себя от стружек, выпил воды два ковша и стал ждать Михалыча, попутно разглядывая фотографии на стенках. Все они были в тонких деревянных рамочках и висели плотно на стенках, одна к другой. Я дошел до большой фотокарточки в серебристой рамке и остолбенел. На ней кто-то очень хорошо снял дядю Мишу. В военной форме. С винтовкой. И он стоял на своих ногах. В сапогах, в брюках галифе. А у него были ноги! Настоящие. Свои. Он стоял рядом с грузовиком «ГАЗ-АА», его звали тогда «полуторкой», и голова его была выше кузова. То есть Михалыч был высоким стройным и плечистым мужиком. Ошарашенный, поскольку за всю жизнь свою рядом с калекой так и не подумал ни разу, что у дяди Миши когда-то были настояшие ноги и выглядел он просто красавцем. Я вышел в сени и сел на верстак. Видно, лицо моё имело слишком странное выражение, потому как вернувшийся Михалыч только мельком глянул на меня и сразу спросил:
– Карточки что ли смотрел? Меня с ногами видел?
-Так это…– начал я. – Неожиданно я. Случайно.
Михалыч с удовольствием засмеялся. Он хохотал и пил портвейн. Занюхивал его черным хлебным ломтем и снова смеялся.
– А ты думал, что меня мамка сразу уродом родила? – Он стал серьёзным и молча жевал кусок хлеба, которым только что занюхивал портвейн. – Это меня дядя Ёся, товарищ Сталин, отец родной народу и солдатам, так ополовинил. Разрубил на две части. Полчеловека от меня выкинул, полчеловека оставил. Хватит, мол, тебе, Мишка, и половины. А то жирно больно будет, если тебя целиком жить пустить дальше. Половина-то целая! Радуйся, боец! За любимую Родину сбросил ноги-то, не просто потерял по пьяни.
– Михалыч, а он, что, сам тебе ноги оторвал? Лично? Ты самого Сталина видел?
– В гробу бы я его, суку, видел! Да не доехать мне было в пятьдесят третьем до Москвы. Грошей не настрогал ещё. Да женился же, хату обустроил. Не было лишних деньжат. Так и не плюнул ему в лицо. Хоть бы и в гробу. – Михалыч хлебнул прямо из горла и утерся рукавом. – Нет, не видал я его. И не сам он меня ополовинил. Но виноват он. Он! Он виноват, собака! Пёс косорукий! Давай-ка я по-людски выпью да расскажу тебе про войну свою. Про чужую не смею рассказывать. А про свою так даже хочется. Тебе кто про войну рассказывал когда-нибудь?
– Дед Панька когда выпьет. Иногда плевался на войну эту. Ему там глаз выбило, ты ж видел. Дядя Гриша Гулько тоже под бражкой про неё говорил. Ему одну ногу оторвало. Всё. Остальное по газетам знаю, по книжкам…