Афанасий тем временем нажарил мяса с картошкой. Ужинали в комнате Поленова. Собственно, для приехавших это был и ужин и обед. И за ужином Федор и Тимофей продолжали вдалбливать рассеянному, беспечному Поленову свои требования.
— Знаешь ли ты, Михаил, в чем суть человеческой деятельности на земле? В природе царствует страшный закон энтропии: все естественные процессы ведут к беспорядку, к однообразию, к рассеянию энергии, а человек борется с хаосом, концентрирует энергию в двигателях, электростанциях, создает упорядоченность в мире вещей, — растолковывал ему Федор.
— А ты на своем карьере не можешь навести порядок! — популярно объяснил слова Федора Тимофей.
Без стука в комнату вошла Наташа. Она жила в этом же бараке и прибежала раздетая, накинув цветастый платок, который успели испятнать звездочки снега. Это была уже не девочка, а женщина в расцвете жизни. Ее полное, крепкое, в вишневом платье тело было налито бившей через край воспламеняющей чувственной силой, которая волновала и пьянила Федора, стоило ему увидеть Наташу. После пробежки по морозу Наташа раскраснелась, глубоко дышала, на лице играла задорная улыбка. Подошла к Федору, обвила шею руками, дурашливо взлохматила его волосы:
— Приехал, миленький, все совещаешься, а ко мне, видно, и не собираешься зайти?
— Здравствуй, Наташенька! — Федор усадил ее за стол подле себя. — Поужинай с нами… Только что закончили дела…
Наташа нетерпеливо откинула платок с начесанных огромным шаром темных волос, подняла маленький граненый стаканчик:
— Плесни-ка мне чуток, Федечка! Ну их к лешему, ваши дела! Все отговорки, миленький. Захотел, так нашел бы время. А ты все стороной меня объезжаешь… Знаю…
Говорила Наташа резко, уверенно, ее полные накрашенные губы насмешливо кривились. Нелегкая жизнь матери-одиночки превратила робкую, молчаливую девушку в энергичную, смелую женщину, умеющую постоять за себя.
— Да нет, Наташа, Федор правду говорит, — стал защищать друга Тимофей. — На плотине у нас запарка, нам спать некогда!
— Молодые, здоровые мужики — и спать захотели! — глубоким грудным смехом закатилась Наташа. — Отоспитесь, когда будете, как дедушка Афанасий Дорофеевич!
Афанасий довольно заулыбался, польщенный тем, что Наташа заговорила с ним, достал из мешка соболя.
— Твой соболь будет, Наташа. Федор застрелил, дарит тебе. Выделаю шкурку, привезу.
Федору пришлось примириться с хитростью старого охотника.
После ужина Федор пошел к Наташе. У нее была крошечная комнатка с одним маленьким, похожим скорее на форточку окном. Федор подложил дров в чугунную печку, закурил и прилег на тахту, застеленную оленьей шкурой — подарком Афанасия. Наташа села к нему и молча стала перебирать его волосы. С нее сошла напускная веселость и резкость — это был лишь способ защитить от окружающих сокровенное, дорогое и мучительное чувство, что таила в себе, и лицо ее, освещенное дрожащими отсветами из топки, было серьезным и печальным, а за спиной на стене и на потолке над ней нависла огромная, молчаливая тень.
— Сколько дней я тебя ждала… Все глаза проглядела… Ты уж извини, что ворвалась к вам: боялась, что уедешь, не повидав меня…
— Ну что ты, что ты! Я непременно пришел бы к тебе.
— Живу здесь на отшибе. Ни дочурки не вижу, ни тебя. Часы до выходного считаю. А тут дорогу замело. Теперь, думаю, долго не приедешь. Тоскую ночами, слушаю, как сосны шумят, метель воет.
— Я третьего дня был в Улянтахе. Мать хворает, сердце схватило. Возил лекарства ей да продуктов. Видел твою Полюшку. На санках с горы каталась. Разрумянилась, довольна, смеется. Я прокатился с ней.
Наташа забеспокоилась:
— Одна каталась? Бог мой! Ведь сшибить ее мальчишки могут! Как же это бабка глупая ее отпустила? А в чем она была одета? Шарфик на шее был? Красненький такой, с кистями?
— Вот насчет шарфика не помню. Не обратил внимания.
— Эх, ты… Ничего-то ты не замечаешь! Потому что своих детей нет… И долго еще бобылем жить будешь?
— Не знаю.
— Все ее любишь?
— С Катей все кончено. Она замужем.
— Меня не обманешь. Вот ты рядом, обнимаешь меня, целуешь, а чувствую, спокойный ты, холодный…
И не со мной твои мысли. И в глазах твоих тоска… Бедный ты, мой бедный…
— Любовь прошла, Таша. Какое-то другое, обидное и горькое чувство мучает меня.
— Это не любовь, Федя, а гордость твоя уязвленная терзает тебя. Знаю, ты гордый! Мне, Федору Устьянцеву, и вдруг отказала как мальчишке! И на кого променяла: на какого-то пижона, чистоплюя! Видела я его прошлым летом, приезжал на стройку. Уж такой аккуратный! Идет по нашей грязище в блестящих полуботиночках и брючки руками поддерживает, чтобы не замарать!
— Нет, гордость моя тут ни при чем. Обидно, что обманулся я в ней.
— А полюби она тебя — и остыл бы ты к ней, и оставил, как меня. Все вы, мужчины, одним миром мазаны. Не цените того, кто покоряется вам. Любите тех, кто мучает вас. Не любви, не счастья спокойного вы ищете, а мук душевных, переживаний.
— Устал я от всяческих волнений, Ташенька. Покоя хочу.
— Забудь ее! Не даст она тебе ни покоя, ни счастья! Не любила она тебя никогда, только играла тобой.