— Очень просто, — отозвался Костров. — Надо отличать наказание смертью и смерть от простого убийства. На войне мы сражаемся, то есть выступаем в открытом поединке, и притом сражаемся во имя идеи. Отправляясь на войну, мы идём не убивать, а защищать свободу, родину, порядок. И если мы убиваем, то это убийство освящено требованием всего народа и участием в нем миллионов таких же невольных убийц. А здесь, в этой казни солдата, человек, который за час до казни, быть может, десять раз рисковал своею жизнью «во имя родины и тех самых начальников, которые осудили его на смерть, слишком чувствуется фальшь этого осуждения. Сколько жителей ограблено и убито офицерами в Галиции, а попал ли хоть один из этих офицеров под суд?
— Чепуха! — резко бросил Старосельский. — Конечно, если смотреть на войну глазами шестидесятилетнего монаха, то всякий выстрел — стыд и позор. А по-моему, так: убил мирного жителя, как разбойник, — становись под расстрел. И кончено! Туда ему и дорога.
— Но почему же смерть этого солдата так взволновала меня? — спрашивает Медлявский.
— Очень просто: потому что вы — тряпка; адвокат, а не офицер. И вы, и доктор Костров, и другие — вы все хорошие люди, но в офицеры вы не годитесь.
— Значит, по-вашему, чтобы быть офицером, нельзя быть хорошим человеком! — смеётся Кириченко. — От-то, забодай его лягушка!
С соседней батареи завернул к нам на часок капитан Герасимов. Молодой, статный, сильный. Он пользуется репутацией поразительно смелого человека. Имя его известно всем солдатам нашей дивизии. Окинув быстрым взглядом столы, Герасимов небрежно указал на пачку газет:
— Неужели читаете?.. Я не могу: противно. У меня такое чувство, будто все лжесвидетели по консисторским делам подрядились в газетные писаки. Что ни бой, то картина из Верещагина. «Гремит музыка боевая. Знамёна реют в небесах...» А знамёна-то несут позади, чуть не в обозе держат. Музыки никакой. Противника и в лицо не видишь. Ружьё бьёт на две тыщи шагов. В бой идут рассыпным строем. Вообще никаких парадов и фейерверков. Только зубами от страха клацаешь. В течение пяти дней и пяти ночей мы наблюдали издали наступление брусиловской армии. Канонада шла беспрерывная. На небе ни звёздочки. Мы могли наблюдать, как полыхают молнии из пушек и танцуют в небе шрапнели. Это было очень красивое зрелище. Но хотя я был в полной безопасности, я думал, конечно, не об эффектах танцующих огней. Я думал о возможном исходе этого боя, о тех путях, которыми достигается победа, о последствиях поражения. И уж конечно все эти мысли исключали вопрос о пушечных фейерверках. Кто с беззаботным сердцем прислушивается к грохоту сражений и не стыдится кричать об этом в газетах, тот либо плут, либо нуждается в помощи психиатра.
— Как? — удивляется Болконский. — Вы отрицаете геройство и храбрость? Энтузиазм, экстаз, опьянение боем — это все, по-вашему, газетная ерунда?
— Конечно, бывают минуты страшного возбуждения, когда гневно раздуваются ноздри, и ты готов кричать и метаться. Но это совсем не то великолепное чернокнижие, которое описывают газетные Гинденбурги. Просто дикий порыв. Кидаешься в бой, как кидается бешеная собака, которая охвачена яростью и впивается зубами в первый попавшийся предмет. Но ведь к этому сводится вся военная подготовка. Когда офицер командует: пли! — то солдат уже чувствует перед собой врага, уже готов колоть, разрушать и драться. Война на том и построена, что она идёт по бессознательным рельсам. Солдаты смотрят на взводного, взводный на фельдфебеля, фельдфебель на офицера. От одного к другому тянутся воинские нити, которые связывают всю армию с командным составом. Дёрнули ниточку в Варшаве, и по всему галицийскому фронту загремели тяжёлые орудия, засверкали ружейные огни, и сотни тысяч солдат пришли в боевую ярость.
— Вы исключаете всякую инициативу в бою?
— Совсем нет. Чем больше личной инициативы, тем лучше для армии.
— То есть вы хотите сказать, что все зависит от личного мужества сражающихся?
— Вы опять не так меня понимаете. В том-то и дело, что никакого мужества нет!
— Ну, это, батенька, парадокс, — хохочет Костров.
— Господа, вы знаете какую-то театральную храбрость, которая существует только в воображении газетных писак.
— Позвольте, но признаете же вы чувство храбрости у людей?.
— Такого чувства не существует. Прошу меня выслушать. Храбрость не чувство, а результат многих чувств. То есть есть храбрые люди, но их отважные поступки подсказываются не какой-то врождённой храбростью или чувством безграничного мужества. Такого чувства не существует. Люди храбры не оттого, что в груди их обитает какая-то природная благодать, которая повелевает громовым голосом: будь отважен и смел! А потому, что гнев, или ненависть, или сознание долга, или профессиональное самолюбие подсказывает им такие решения и такие поступки, которые мы определяем как смелые, героические.