Но с животного уже давно спущена шкура, а руно постепенно замызгивается вековой сажей. Иногда мне кажется, что оно чёрное, как ковёр в кабинете санитарной дирекции, как сдернутая, словно кожура апельсина, кожа пойманного нами в полесье аборигена: мы принесли его в жертву нашим богам. Я не знаю, каким именно, но то, что нашим — это точно.
Я обнаружил, мой друг, что только мы, мы, кто прибыл оттуда сюда, из Старого, а, следовательно, самого сильного и крепкого света в эти умирающие уголки планеты, заселенные одряхлевшими цивилизациями, чтобы нанести последний удар, только мы имеем богов и верим в них. Они живут в наших умах, как в святилище, они же и являются тиранами, кто приказывает нам пускать чужую кровь и ничего не бояться, сохранять невозмутимость и холодность эмоций и впечатлений, так как на всё, что мы ни делаем, есть воля богов. Остальные, например, аборигены, которых мы насильно выкуриваем из родных им лесов, или кто-то другой, кого мы рано или поздно придём выгонять с насиженных мест в рамках начавшейся охоты за плотью и смертью, богов не имеют. У них есть статуи, тотемы, раскрашенные деревья, носимые ветром голоса, духи грома и воды, предки и священные животные, — но это всё не боги, а лишь шелест жизни, её течение. Жизнь наблюдает за тем, как мы проходим через неё, с почтением и немного играючи; мы для неё горстка сухой листвы, деревянная кукла с ракушками вместо глаз, она играет, легко и беззаботно в своей серьезности, как и свойственно игроку. Даже мрачные лица некоторых их тотемов, на самом деле, вовсе не так грозны — обычные симулякры, ничего более, так же, как карнавальные маски наших детей: они кажутся чудовищными и ехидно ухмыляющимися, но в действительности для детей это большое развлечение — их можно постоянно снимать и вновь надевать, обмениваться с друзьями и смеяться друг над другом. Так жили и уничтоженные нами дикари: раскрашивая себе жиром и охрой лица, они хотели казаться демонами, но сами, напротив, смеялись над каждой глупостью и походили на невинных малышей…
Мы же всё делаем и принимаем всерьёз. Наши боги, доктор, запретили нам играть. Боги не шутят, и, повинуясь их воле, мы живём в мире, где никто больше не играет. В церкви не играют и не шутят. При этом отец Каллаген говорил, что, не умея играть и быть детьми, человек не сможет попасть в райские кущи небесные; по крайней мере, мне кажется, что он говорил именно так, — я точно не помню. Здесь внутри, друг мой, никто не играет и не шутит, все эти медики в белых халатах — самые настоящие жрецы и волхвы. Здесь полно богов. Зажигающиеся фосфоресцирующие коробочки, светящиеся молочно-белые картины… Вы только посмотрите, с каким трепетом с ними обращаются Ваши одетые в белое священники. Должно быть, им нравится кровь, раз они так часто её у нас берут. Нужно повиноваться без возражений.
Вот почему, наверное, у Норы богов не осталось. Жизнь соскаблила с её лица веру и образ Бога, который когда-то, на берегу другого моря, был истинным её ликом: изваянные черты и безупречность линий. То лицо было прекрасным: чистота, страсть, грация. Теперь же веры нет, нет образа Бога, он потерян по дороге, выскребай до грамма… Однако, в отличие от многих, Нора не стала заменять потерянную веру на новую, лживую, чужую. Она предпочла не служить никакому Богу. Возможно, потому что боги любят лесть, фимиам, флаги, пушки и деньги, а она обожает только ром и в нем-то она знает толк. Когда я в ней, — в редких случаях это ещё случается, — я тоже перестаю чувствовать себя рабом какого-либо бога.
Она, развалившись на пропитанном потом покрывале, вынуждает меня силком повторять «мена койетен нена», я люблю тебя. Она говорит, что это её возбуждает: завывание суки в период течки. Затем она с нежностью прижимается ко мне: это чувство ей тоже ведомо. Наши тела становятся единым целым, пусть слабым, продажным, проданным и тленным. Она моя почерневшая от времени и покрывшаяся морщинами, обезображенная складками в уголках рта невеста. Нареченная. Не перед Богом, так как я не очень хорошо понимаю, кто это, не перед людьми, пьяными подонками из таверны, издевающимися над нами и унижающими меня глубиной моего, нашего, падения, а перед расстилающимся впереди необъятным простором реки-моря. Пока смерть не разлучит нас. Осталось немного. Вечность. Наречённая пред каждой бренной и святой, как и мы сами, вещью.