Михаил Михайлович часто расспрашивал меня о Ленинграде, об общих знакомых. И вот однажды я рассказала ему о встрече с Николаем Леопольдовичем Брауном (как сейчас помню, это было у Дома книги), который рассказал о том, чему был свидетелем, когда наши войска покидали Таллинн: бомба попала в пароход, люди очутились в воде, и кто-то, не умеющий плавать, схватился за торчащую из воды какую-то «рогульку», которая оказалась… миной. Михаил Михайлович особого интереса к моему рассказу не проявил, — так, поулыбался слегка. Но вот через несколько дней я услышала в комнате за стеной (а жила я на хозяйской половине, вместе с Балкашевыми) смех. Можно даже сказать, хохот. Михаил Михайлович просто давился от хохота. А когда вышел, сказал, что сегодня был третий случай, когда он смеялся, сочиняя рассказ. И прочитал «Рогульку».
Слушая «Рогульку», я не могла не думать о недавно покинутом мной Ленинграде, о страшной жизни под ежедневным обстрелом, и мне, честно говоря, было совсем не до смеха. И я сказала, что, может быть, не надо было писать эту «Рогульку». Что сама по себе история, конечно, забавная, но уместно ли обращать в шутку, в общем-то, горькое, трагическое происшествие? Ведь рассказ будут читать наши бойцы. Что они скажут?
Он очень рассердился. Сказал, что я ничего не понимаю. Он сам воевал и хорошо знает, как смех, веселая шутка необходимы на фронте. Смех скрашивает тяжелый окопный быт, отвлекает от грустных мыслей, поднимает боевой дух и так далее. Короче говоря, я прослушала целую лекцию о смехе на войне.
Вообще, когда он сердился, он вдруг начинал говорить очень четко, размеренно, как бы чеканя каждое слово. Как бы вдалбливая в тебя свое несогласие. Однажды я завела разговор о том, что сейчас нет тех людей, о которых он писал в двадцатые годы, что люди сильно изменились. И только он стал «чеканить» слова, как неожиданно погас свет. Я вызвала электротехника. Пришла женщина лет, примерно, тридцати. Смотрит в заявку: «Зощенко?.. Это какой Зощенко? Я думала, писатель Зощенко умер. Вы предок писателя Зощенко?» Михаил Михайлович аж заикаться стал: «Какой это… предок? Я и есть… писатель Зощенко». А она так недоверчиво на него смотрит. Так и читаешь в ее глазах: дескать, как это может быть? Пушкин умер, Гоголь умер, а почему же Зощенко жив? Разве бывают живые писатели?.. Словом, Михаил Михайлович страшно разнервничался и ушел к себе в комнату. А когда эта женщина ушла, сказал, как и до ее прихода, четко выговаривая слова: «Вот видишь? Ты говорила, что не осталось людей с тех двадцатых годов. А ведь она — техник. И, наверное, со средним образованием. А уровень?..»
И еще вспоминаю подобный случай. Позвонил военный. Он только что выписался из госпиталя и захотел встретиться с Зощенко. Сказал, что он давний его поклонник, что он снова отправляется на фронт и перед отъездом мечтает увидеть своего любимого писателя. И вот приходит молодой человек, старший лейтенант. Очень смущается. И, по-видимому, от волнения у него вспотели ладони. И вот перед тем, как протянуть для пожатия руку, он вынимает флакончик одеколона и протирает ладони. И затем протягивает флакон Михаилу Михайловичу — предлагает ему сделать то же самое… Я только глянула на Михаила Михайловича — и тут же выскочила из комнаты. Видеть его глаза было выше моих сил: такая в них стояла боль и растерянность!.. «И это — офицер, цвет армии… И такое воспитание! — сказал он с тоской после ухода старшего лейтенанта. И не забыл мне припомнить: — А ты говоришь — изменились…»
Весной 1943 года Михаила Михайловича вызвали в Москву. Перед отъездом мы долго беседовали о его «главной книге». Его мучили сомнения: отдавать ее в печать или не стоит? Повторял снова и снова, что боится ее не закончить.
8 июня 1943 года я получила большое письмо: