Царь поехал между торговыми рядами. Торговые ряды зимой устраивали на льду Москвы-реки. Царь ехал в длинных санях. Два ближних боярина с шапками в руках стояли на запятках, два стольника у ног на полозьях, по сторонам шли стрельцы с пищалями, позади саней — придворные. И все без шапок, в любой мороз.
По торжищу вели человека. Он был обвешан дохлыми собакой, петухом и кошкой. Палачи рвали время от времени клещами его тело, и человек катался по снегу, кровавя его, тонко и долго выкрикивая стон.
— Что он сделал? — спросил царь.
— Убил мать, — ответил ближний боярин.
— Топить ведут? — опять спросил царь, хотя знал ответ наперёд.
— Топить ведут.
Царь перекрестился.
— Я милую его, — сказал он тихо, радуясь своей великой власти и своей доброте. — Велите повесить, бедного. Холодно в воде-то.
Загрустил. Грустно, когда люди режут друг друга, душат. А ведь как хорошо — жить в любви, в согласии, в труде, в помыслах о боге. И услышал вдруг царь пение. Серебряно, будто лето на дворе стояло, пел кто-то молодой, души чистой:
Голосу вторили хрипло, обмороженно.
Царь велел остановиться перед певцами. Пели слепые странники. Одеты они были худо, только старик, закутанный в женский платок, — совсем воробышек — был в новеньких валенках.
Кто знает, как заприметили слепые царя, но запели они молитву, сложенную в его честь.
— Боже единый и премудрый, и страшный и превеликий, превыше небес пребывающий, живущи в свете неприступном в превелицей, велепней и святой славе величества своего! Тобою, господом, Христом избранному и почтенному и превознесённому и возлюбленному и святым елеем помазанному, великому государю нашему царю и великому князю Алексею Михайловичу всея Руси, самодержцу и многих великих государств и земель, на востоце сияющих, и на севере пребывающих, и к югу подлежащих, и к западу касающихся, пребывати ему во святой твоей воле и творити волю твою благу и благоугодну и совершенну.
Опять заливался серебряный голос, но как царь ни всматривался в слепцов, не мог угадать, чей этот голос.
— Кто поёт благолепно? — спросил Алексей Михайлович.
Слепцы замешкались, потом разомкнули своё кольцо, и царь увидел горбатенького. Был он молод, пригож лицом и бос.
— Как же голос твой на таком морозе сберегается? — удивился царь.
— Милостью божьей.
Отрок поднял на царя синие глаза, и тот чуть было не вскрикнул.
— Да не Василием ли зовут тебя?
— Васькой.
— А не ты ли коня мне своего отдал?
Василий встал на колени, ткнулся лбом в снег.
— Спасибо, государь, царь и великий князь всея Руси, Алексей Михайлович, что не забыли меня, ничтожного.
— Тебе спасибо! Искал я тебя и знаю то зло, которое учинилось. Отведите его в Кремль, к моим бахарям и домрачеям, и старика возьмите, — приказал Алексей Михайлович слугам. — Сколько лет ему?
Дед, трудно ломая колени, упал перед царём.
— Сто лет, батюшка великий и премудрый…
— Как хорошо! Он и деда моего застал, Фёдора Ивановича, и прадеда моего великого. Пусть он мне вечером расскажет свои сказки… А всех слепцов накормить и напоить вином бесплатно.
Слепцы кланялись, а царь, творя добро, следовал дальше.
— Хорошо-то как царём быть! — сказал он ближнему своему боярину Василию Ивановичу Стрешневу. — Сколько ведь за день можно доброго людям сделать!
— Истинно, государь!
— Слава тебе господи! Слава тебе господи! — Алексей Михайлович смахнул с пушистых ресниц радостные слёзы, и тут ему доложили: приехал в Москву митрополит Новгородский Никон.
— Вот ведь! — царь расплакался от счастья. — Вспомнил господа нашего бога, и Никон объявился. Святой, строгий и любезный брат мой, господу человек угодный. В Кремль! В Кремль!
В день святого Зосимы и Савватия
20 сентября 1648 года бешеное море подхватило коч Герасима Анкудинова, вознесло над каменным берегом и уронило. Коч разломился, но люди уцелели, не повезло только одному — умер.
Дежнёв и Попов подошли к берегу.
Высадились.
Люди Анкудинова из обломков коча уже успели запалить костёр, теснились вокруг огня, жалкие, мокрые.
Герасим был один. Он стоял лицом к морю, без шапки, слюдяной от застывшей на одежде воды.
Дежнёв молча постоял у костра. Люди Анкудинова глядели на него с надеждой и страхом.
— Пойдёте ко мне на коч, — сказал Дежнёв.
Ожили, зашевелились, заулыбались.
Семён направился к Анкудинову. Герасим повернулся к нему лицом.
— Ликуй, Семён! Судьба на твоей стороне… Пожалей меня, Семён! Пожалей!
Слёзы текли из его глаз, леденели, но голос был твёрд.
— Пойдёшь на моём коче, Герасим.
— Не пойду на твоём коче, Семён. Или мало тебе моего позора и моей нищеты? — Рухнул на колени. — Радуйся!
— Дурак.
Герасим вскочил.
— Не дурак. Да что вы знаете об Анкудинове? Что вы знаете о его помыслах, о его мечтах? Это сердце моё разбилось, Семён! Это не коч, это я умер.
— Пошли греться, — сказал Семён.
У костра Анкудинову дали малахай, рукавицы. Он поискал глазами, увидал Попова.
— Возьми меня к себе, Федот.
— Иди, места хватит.