Глубочайшая пропасть пролегла между ним и остальным человечеством.
Он решительно сделал этот последний шаг, ничто больше не привязывает его к людям, кроме разве воспоминаний, привычек, естественных потребностей и неистребимого инстинкта.
Однажды он до крайности испугался, увидев у раскрытого окна ребенка, который каждую минуту грозил сорваться вниз. Он кинулся к окну и подхватил дитя.
Детей он любит безмерно. Однако они боятся его и убегают прочь.
Эта человеческая участливость осталась в нем от былых времен, от некогда столь раскрытого людям горячего сердца. Но никаких иных порывов нет и в помине. Его ничуть не тронуло бы известие о том, что, скажем, греческий род истреблен весь, до последнего колена, — он вообще не стал бы вникать в подобное сообщение, даже не задумался бы: все это слишком далеко от него. Он решительно не в состоянии больше думать о других.
Музыка еще не совсем его покинула.
Раз ему сказали, что вечером состоится концерт, мы уж давно подумывали, как доставить ему такое удовольствие. Правда, решиться на это было трудно: и музыка могла подействовать на него чересчур сильно, да и дурно воспитанных людей следовало опасаться.
Как бы там ни было, мы вместе выходим из дома. Он углублен в себя, за всю дорогу не произносит ни звука. И только уже в городе, словно пробудившись ото сна, говорит: Концерт.
Несомненно, он все время думал об этом.
До сих пор он играет на фортепиано, однако в высшей степени странно.
Обратившись к этому занятию, он способен просидеть за фортепиано целый день, снова и снова воспроизводя одну и ту же мелодию, по-детски незамысловатую, он способен повторять ее сотни раз, без изменений, так что окружающим становится невмоготу. Прибавьте сюда еще конвульсивные вздрагивания, вынуждающие его время от времени с быстротой молнии пробегать пальцами по всем октавам, да неприятный стук по клавишам его длинных ногтей.
Если он играет достаточно долго, то мало-помалу впадает в какое-то особо размягченное душевное состояние, глаза его опускаются долу, голова тянется вверх — он словно тает в экстазе и начинает петь.
На каком языке он поет, разобрать невозможно, сколько ни слушай. Меланхолия и печаль — вот самая сущность этого пения. Похоже, некогда у него был приятный тенор.
Вы, наверное, посмеетесь надо мной, но мне хотелось бы еще раз от сердца поблагодарить Вас за прекрасные часы, полные музыки. Ее благостные звуки покоятся ныне в глубинах души, они еще оживут, и не раз, когда мир воцарится во мне и в том, что меня окружает.
Счастливый Штутгарт. Ты ведь, я знаю, всегда любил мелодию флейты, радость всегда ты готов в сердце поэта вселить.
Друг мой! Скорее, на волю!