— Тогда двадцать суток освобождения от службы. И режим. Если не хочешь снова попасть к нам, строго выполняй все указания по лечебной гимнастике.
В руках у меня пять писем. Мне хотелось, чтобы штемпеля стерлись, тогда я поневоле должен вскрыть все. Но печати были на редкость четкими. Отложил один конверт. Неужели остальные надо уничтожить? Нет, не могу. Это свыше моих сил. Пусть полежат нераспечатанными. «Порви, слышишь?» — будто вновь доносит до меня голос Любы телефонная трубка. Зажмуриваю глаза и рву на мельчайшие клочки. Только после этого распечатываю отложенный конверт.
«Верю тебе! Верю, верю, несмотря ни на что! — рябили у меня в глазах торопливые строчки письма Любы. — Но с каким опозданием я узнала обо всем этом! Напиши как можно скорее и как можно подробнее о своем самочувствии. Ничего не приукрашивай. Мне надо знать все, все! Говорят, люди познаются в беде. Как я хочу помочь тебе, но пока ничего не придумала. Учебники валятся из рук. Мама в отчаянии.
Пиши, пиши, пиши!
Адрес на конверте и еще повторяю здесь.
И второй листок:
«Мой скромный, мой хороший, мой обиженный!
Только что получила письмо от врача Ивана Прохоровича. Это старый приятель папы. И какое счастье, что я напала на него. Он в курсе всех дел и полон оптимизма. Только ты слушайся его. Это и мое требование. Сохранились ли у тебя мои последние письма на заставу? Изорви их. Считай, что мы только вчера вернулись из леса. Бегу в школу, хотя знаю — заниматься не смогу.
В дверях показалась тетя Маша со шваброй и влажной тряпкой в руках. Я обхватил ее, поцеловал и начал кружить по палате.
— Перестань, дурень. Господи, и не поймешь, от чего их лечить: от болезней аль от глупостей.
— Нет у меня никаких болезней, теть Маша!
— Я вот нажалуюсь доктору — он найдет.
Утро полно неудач и волнений. Запропастилась сестра-хозяйка, долго не мог получить свое обмундирование. Раз пять ходил в канцелярию за предписанием. Что это за привычка у людей начинать работу с девяти утра? Теперь жди автомашину. Потом собираем попутчиков, неторопливо выползающих из других отделений госпиталя. Ну наконец-то поехали. Но как! Волы идут быстрее. Шоссе идеально ровное, а водитель то и дело притормаживает на каких-то невидимых вмятинах. Не выдерживаю, стучу по железной крыше кабины. Шофер останавливает грузовик, открывает дверцу, спрашивает:
— На пожар спешишь или на свидание?
Черт полосатый, прямо под ребро. И поехал еще медленнее. Хоть слезай и подталкивай кузов. Я не вижу, что творится вокруг, меня интересуют только километровые столбы. Как они медленно ползут навстречу. И цифры уменьшаются всего на одну единицу. Когда будет конец? А это еще что?
Тоненько взвизгнули тормоза, колеса сошли на обочину и плавно остановились. Шофер был щеголеват: в хромовых сапогах, чистом синем комбинезоне и кожаных перчатках. Он красивым, профессиональным жестом откинул капот и стал осматривать мотор. Весь его, шофера, вид говорил: ничего, мол, с его машиной не случилось и не могло случиться, однако по инструкции он должен время от времени проверить расход масла, как ведут себя скаты — не перегрелись ли, держат ли заданное давление. Он знает, что и тут ничего не случилось, иначе почувствовал бы по ходу машины, но какой уважающий себя водитель удержится, чтобы не пнуть носком сапога покрышку?
Но и это еще не все. Он вдруг объявляет:
— Двадцатиминутный перекур! — И с ухмылкой смотрит на меня.
«Паразит!» — ругаюсь я про себя. А «паразит» перебрался через кювет и пошел собирать цветочки. Пассажиры тоже разбрелись по полю. Мне кажется, что прошло уже не двадцать минут, а по крайней мере час. Жму на сигнал автомашины. Водитель идет медленно. Остановится, сорвет цветочек, понюхает, снова сорвет... Приедем в отряд часам к двенадцати ночи. Разве я могу в это время пойти на квартиру? А утром чем свет скомандуют: «По машинам!»
— Доложу в отряде, что у тебя не работа, а цветочки на уме, — припугнул я шофера.
— Чего психуешь? Не хочешь ехать — топай на своих двоих. По-твоему, я не человек, а раб, прикованный к баранке? А может, я природу люблю? Может, я стихи сочиняю или музыку пишу?